Однако непосредственным «объектам» стилистических упражнений французского стилиста было от этого не легче. Подлинные имена и подлинные, притом нарочито извращенные, ситуации были им слегка зашифрованы, но декодировались без малейшего труда. Лиля предстала в образе Василисы Абрамовны, Осип — в странном симбиозе с Краснощековым — получил имя Бена Мойшевича, и даже Маяковский был почему-то зачислен в евреи под псевдонимом «Мардохей Гольдвассер».
Жизненная драма стала поводом для пошлого зубоскальства и была перелицована в фарс. Обильно посыпав солью открытую рану, автор позволил себе глумиться над чувствами реальных, а не выдуманных им людей, виновных лишь в том, что были доверчивы и впустили его не только в свой дом, но и в свои души. Даже самые заклятые их «друзья» на родине ничего подобного себе не позволяли. Эмигрировавший из Франции в Советский Союз (на свою погибель) польский писатель Бруно Ясенский ответил Морану язвительным памфлетом «Я жгу Париж», но что это могло изменить? Факт свершился — удар из-за угла литературным гангстером был уже нанесен.
Рассказ об этих драматичных событиях в первом издании мой книги вызвал почему-то бурный протест Лилиного душеприказчика. Он обвинил меня в том, что я «протиражировал сплетни, против которых боролся еще Маяковский». Я тоже борюсь с ними и тоже возмущаюсь наглостью французского сплетника и клеветн) ка. Но у нас с душеприказчиком, как видно, разный под ход к фактам истории. Одни замечают лишь те, которые им подходят, не замечая при этом того, что почему-то им неугодно, словно этого неугодного вовсе и не было. По советским канонам вся история (чего и кого угодно) только так и писалась. В течение многих десятилетий нормой было забвение неподходящих имен, умолчание неподходящих фактов. Мемуарист имеет на это право. Для биографа (не советского) такой подход исключается. Гнусность Поля Морана причинила Маяковскому много страданий. Умолчать об этом — значит в угоду неизвестно чему исказить его жизнь.
События этой зимы подвели Лилю и Маяковского к финальной черте в их драматических отношениях. Навестить дочь приехала из Лондона Елена Юльевна. Едва-едва свыкшись с образом Лилиной жизни и мучительно приняв ее супружество с Маяковским при живом и совместно проживающем муже, Елене Юльевне пришлось пережить новый шок: вторжение четвертого (Краснощекова) в отношения троих (Лили, Осипа и Маяковского) не могло пройти для нее незамеченным. Ей снова пришлось подавить в себе традиционные взгляды на мораль и на образ жизни семейных людей, приняв дочь такой, какою она была.
В мае Маяковскому представилась возможность снова уехать в Париж: поводом послужила открывшаяся там международная выставка декоративных искусств. По столь серьезной причине он добивался специальной командировки и отправился в Париж вместе с автором проекта советского павильона на выставке, архитектором Константином Мельниковым, и своим другом, фотохудожником Александром Родченко.
Однако истинная цель поездки состояла в другом: он не терял надежды добиться все-таки американской визы. Получив мексиканскую (каким-то чудом ему удалось убедить работников консульства, будто он не поэт, а рекламный агент), Маяковский решил, что оттуда Нью-Йорк все-таки ближе, чем от Парижа, и что там отношение к нему может быть чуть более благосклонным. На этот раз с Москвой предстояла разлука надолго, но это его уже не повергало, как раньше, в тревогу. Похоже, любви действительно пришел «каюк» — или, если точнее, не самой любви, а надежде на взаимность.
Поэтому ли или просто для того, чтобы скрасить свое одиночество и «застраховать самолюбие мужчины», как пелось в популярном романсе Александра Вертинского, Маяковский завел ни к чему его не обязывавший, легонький роман с сероглазой русской девушкой Асей, которую вывез в Париж из голодной Москвы безумно в нее влюбившийся какой-то сумасшедший француз. Сумасшедший не в метафорическом, а в медицинском смысле. Ей тогда было шестнадцать лет. Теперь, в свои двадцать три, при сошедшем «с катушек» муже, она чувствовала себя свободной, жила одним днем, не обременяя свою совесть никакими условностями. Роман этот не оставил следов ни в биографии Маяковского, ни в его поэзии — он означал лишь то, что сердечная рана стала слишком глубокой, а образовавшийся вакуум требовал заполнения.
Эльза знала об этом романе — значит, знала и Лиля. Свои мимолетные увлечения Маяковский и сам не скрывал. На этот раз в его исповеди не было и вовсе нужды — он понимал, что Эльза исполнит роль информатора. Это не мешало ему по-прежнему обращаться к Лиле в письмах «Дорогой, дорогой, милый, милый, милый и любимейший мой Лиленок» и уверять, что «скучает ужасно». Так оно, конечно, и было: одно не мешало другому.
Он снова поселился в отеле «Истрия» — в соседнем номере с Эльзой. Советский паспорт, по которому продолжала жить Эльза, уже не давал ей возможности свободно поехать в свою страну — для этого, как и всем иностранцам, ей была нужна въездная виза. Хлопотал Маяковский, но нет оснований считать, что без его хлопот виза не была бы выдана. К невозвращенцам, даже если они предпочли заграницу по мотивам не политическим, кремлевско-лубянские власти относились с подозрением и осуждением. К Эльзе, по всей вероятности, это отношения не имело. В Москве все еще находилась Елена Юльевна, и Эльзе хотелось застать ее там. Тем более что и комната в Лубянском, и уголок в Сокольниках оставались свободными на время отсутствия Маяковского — было где ночевать.
Комичный, но и весьма драматичный случай едва не сорвал все планы: Маяковского дочиста обокрали, забрав двадцать пять тысяч франков и оставив ему (вероятно, чтобы смог добраться до полиции) лишь три. Не три тысячи — три франка… Советский посол Леонид Красин, к которому Маяковский бросился в первую очередь, флегматично отреагировал: «На всякого мудреца довольно простоты».
О подробностях он рассказывал Лиле в письме: «Вор снял номер против меня в Истрие и, когда я на двадцать секунд вышел по делам моего живота, он с необычайной талантливостью вытащил у меня все деньги и бумажники (с твоей карточкой, со всеми бумагами!) и скрылся из номера в неизвестном направлении. Все мои заявления не привели ни к чему, только по приметам сказали, что это очень известный по этим делам вор. Денег по молодости лет не чересчур жалко. Но мысль, что мое путешествие прекратится, и я опять дураком приеду на твое посмешище, меня совершенно бесила».
По чистой случайности именно в это время Лиля выбивала для Маяковского деньги в государственном издательстве, которое выпускало собрание его сочинений. Не имея никакой информации о краже, она подняла на ноги всех, от кого это зависело, чтобы снабдить Маяковского деньгами для дальнего путешествия. В счет будущих платежей издательство отправило для него деньги на адрес советского посольства в Париже, где ему выдали авансом ту сумму, о переводе которой пришло сообщение из Москвы. Приунывший было Маяковский снова стал почти богачом, небольшую сумму дал еще в долг Андре Триоле.
Маяковский успел на отходивший в Мексику пароход, а Эльза, с помощью которой он обивал пороги полицейских участков, безуспешно пытаясь напасть на след вора, наконец-то вздохнула спокойно и уже через несколько дней отправилась в Москву.
Обратно в Париж ее пока не тянуло — ей удастся задержаться в Москве больше, чем на год (неоднократным продлением визы занимались, как видно, «друзья»), и стать свидетелем конца затянувшегося первого акта драматичной любовной истории. Той истории, свидетелем начала которой и даже участницей она тоже была.
Покидая Францию и направляясь к американским берегам, Маяковский уже знал, какие события происходят дома за его спиной. «Как на Волге? — сдержанно спрашивал он в письме, отправленном за два дня до отплытия парохода «Эспань», который увозил его в Мексику. — Смешно, что я узнал об этом случайно от знакомых. Ведь это ж мне интересно хотя бы только с той стороны, что ты, значит, здорова!»
Что же именно он узнал — «от знакомых?». То есть, скорее всего, от Эльзы, которая поделилась с ним секретом, сообщенным Лилей в письме, адресованном лично ей. Скорее всего… Приходится сделать эту оговорку, ибо аутентичного документа нет. Точнее, он мне не известен. Приходится разгадывать ребусы, хотя разгадать вот этот проще простого. К великому сожалению, в гигантской переписке двух сестер не осталось почти ничего от тех жарких лет, которые и вынесли Лилю Брик на авансцену истории. За все двадцатые годы в толстенном русском томе осталось лишь три письма, во французском — полном! — одиннадцать, при этом за 1924 и 1925 годы ни одного (сделаем поправку на то, что часть времени в эти годы Эльза провела в Москве)! Возможно, Лилин архив ею же самой подвергся «прополке»…
Если это так (другого объяснения не нахожу), то что и зачем захотелось ей скрыть от будущих дотошных биографов? Задаю вопрос (неизвестно кому) и знаю, что ответа на него быть не может.
Так вот, что же узнал Маяковский? Он узнал, что Лиля, не сочтя нужным его предупредить, вместе с Краснощековым уехала отдыхать на Волгу. Точное место, где влюбленные укрылись от людских глаз, так и осталось замком за семью печатями: старый подпольщик, Краснощеков еще не забыл правила конспирации.
Разумеется, оба нуждались в отдыхе: Лиля — после какой-то операции, которой она все же подверглась, Краснощеков — после нескольких лет, проведенных в тюрьме. В полном уединении они провели на еще не загаженной отбросами Волге, на ее великолепных песчаных пляжах, полных три недели: с 19 июня по 10 июля 1925 года. Те самые три недели, которые Маяковский, ничего не зная о том, где Лиля, провел на океанском пароходе — с остановками по пути: в Испании, на островах, в Гаване. В тот день, когда Лиля и Краснощеков вернулись в Москву, и он добрался, наконец, до Мехико-Сити.
Годы спустя Лиля и Василий Абгарович Катанян вместе с Луэллой Краснощековой посетили в Переделкине Корнея Чуковского. Шел рассказ об ее отце, о правде и неправде в его злополучной истории, о том, как страдала Лиля, метаясь между одним и другим. Слушая их, Чуковский думал лишь об «одном» — не о другом. О том, кого хорошо знал, высоко ценил и любил. Когда гости ушли, он записал в своем дневнике: «Из-за рассказов о судьбище