Но тщетно искать в письмах Лили — Осипу, Эльзе или кому-то еще — каких-либо отзвуков тех судьбоносных событий. Даже иносказательных… Ощущение такое, будто Лиля вообще не ведает, что творится вокруг. Можно было бы допустить (так это ныне и объясняют), что причиной — страх перед бумажным листом, который окажется при случае «вещественным доказательством» для лубянских умельцев. Можно было бы, если бы ее письма и в предыдущие годы, когда климат в стране был все же иным, тоже не отличались полным отсутствием каких-либо социальных реалий. В них нет ничего, кроме текущих мелочей быта: главным образом про наряды, покупки, косметику и денежные дела. По содержанию писем — без участия специалистов — их было бы невозможно датировать, настолько они лишены каких-либо конкретных примет времени.
В ходе декабрьской перетряски кадров, вызванной новой ситуацией, возникшей в стране, Сталин на короткое время нашел для Примакова местечко в Москве: тот получил скорее символический, чем означавший что-либо реальное, пост заместителя инспектора высших учебных заведений Красной Армии. Но московское блаженство длилось для Лили недолго.
Вскоре Примаков был откомандирован в тот же Ленинград, став заместителем Михаила Тухачевского — командующего Ленинградским военным округом. Пребывание в этом городе, «знакомом до слез», Лиля не могла рассматривать как вынужденную ссылку. Поезд «Красная стрела», связывавший Москву с Ленинградом, давно стал постоянной средой обитания Бриков, как и Маяковского — при его жизни: поездки на один день в ту или другую столицу стали привычными, придавая особую динамику ее насыщенной встречами жизни.
В Ленинграде тогда каждую ночь шли аресты, а днем и вечером била ключом культурная жизнь. Осип имел к ней самое прямое касательство: Малый оперный театр репетировал новые оперы по его либретто, и это давало ему возможность значительную часть времени проводить вместе с Лилей и Примаковым. Рядом были и друзья. Мейерхольд в том же театре ставил «Пиковую даму».
Лиля бывала на репетициях, потом, начиная с премьеры, вместе с Примаковым они не пропускали ни одного спектакля. Великий режиссер переживал личную драму: Зинаида Райх закрутила роман с актером мейер-хольдовского театра Михаилом Царевым, — для Лили в этой заурядной истории не было ничего необычного, и она старалась утешить Мастера, внушая ему свои представления о любви и семейной жизни.
Вопреки всякой логике (так, по крайней мере, казалось), Лиля вполне дружелюбно общалась с Анной Ахматовой, жившей в так называемом Фонтанном доме на берегу реки, бывала у нее в гостях и вела литературные разговоры. Ахматова, как мы помним, терпеть не могла ни Лилю, ни ее «салон», который существовал лишь в досужем воображении, а не в реальности, и все же охотно принимала у себя знатную ленинградскую даму. Лиля рассказывала ей, как Маяковский любил стихи Ахматовой (показала книгу ахматовских стихов с пометками Маяковского) и как любил произносить их вслух, но оказалось, что сама Лиля ахматовские стихи не читала и знала лишь те строки, которые слышала из уст Маяковского.
Этот конфуз никак не повлиял на отношения двух женщин, которым было что вспомнить во время их долгих бесед. Мнения своего ни о Лиле, ни о Маяковском Ахматова, однако, не изменила. «Карты, бильярд, чекисты, — напоминала она Чуковской. — Агранов и многие другие. <…> И сам он <Маяковский> в своих отношениях к литераторам и литературе был на их, то есть на очень невысоком уровне. <…> Разница есть, но в другом: в его великом таланте. В остальном — никакой. Он, так же, как и они, бывал и темен, и двуязычен, и неискренен. Но это не помешало ему стать крупнейшим поэтом XX века в России».
КРУТОЙ ПОВОРОТ
На стыке осени и зимы тридцать пятого года произошло событие, радикально повлиявшее не только на судьбу Лили, но и на всю партийную политику в области литературы. Трудно с точностью сказать, кто именно и с какой целью надоумил Лилю обратиться лично к Сталину с призывом извлечь имя и творчество Маяковского из забвения. Впоследствии Лиля категорически утверждала, что приняла решение сама. Но объем наших нынешних знаний о том судьбоносном моменте позволяет внести в это утверждение серьезные коррективы. Совершенно очевидно, что мысль об этом не родилась случайно, что выбор времени, адресата и формы обращения к нему был тщательно обдуман, согласован и безусловно ей «подсказан», то есть внушен. Допустимо даже предположить, без большой опасности ошибиться, что в какой-то, возможно, и не прямой форме инициатором был сам адресат. Совершенно очевидно и то, что составлению и отправке письма предшествовали не только (и не столько) обсуждение предстоящей акции в домашнем кругу, но и ее проработка в кремлевских верхах. Письмо ждали, для соответствующего его восприятия адресатом почва была уже подготовлена.
Мертвый Маяковский не был опасен, монопольное толкование его творчества становилось теперь делом партийных идеологов и пропагандистов, но особый смысл имела возможность столь неожиданным образом ударить по Бухарину, избравшему на съезде писателей «не те» поэтические ориентиры, и по Горькому, который Маяковского, мягко говоря, не любил и опрометчиво продолжал выражать Бухарину (вместе с Рыковым) свое расположение. Возвеличивание Маяковского автоматически лишило впавшего в немилость кремлевского жителя (в буквальном смысле этого слова) Демьяна Бедного роли первого поэта страны, на которую он самонадеянно претендовал: все-таки Сталин, отдадим ему должное, хорошо понимал уровень его поэзии. Но место, которое теперь отвели Маяковскому, вынуждало и Горького потесниться на той вершине, где он безраздельно царил несколько лет. Рядом с «великим пролетарским писателем», на тех же правах, появился еще и «великий поэт революции». Так что теперь, даже в частном письме, обозвать хулиганом «великого поэта» великий основоположник соцреализма не смог бы: пребывая в своей золоченой клетке, границы дозволенного он уже хорошо осознал.
События развивались следующим образом. 24 ноября 1935 года Лиля написала письмо Сталину. «…Обращаюсь к Вам, — писала она, — так как не вижу иного способа реализовать огромное революционное наследство Маяковского». Убеждала: «…Он еще никем не заменен (прямой намек на Пастернака и косвенный — на Горького. — А. В.) и как был, так и остался крупнейшим поэтом нашей революции».
По свидетельству людей, которые считаются хорошо осведомленными о закулисной стороне истории, Виталий Примаков предварительно договорился с кем надо, каким будет содержание письма, а потом лично его передал секретарю Сталина Александру Поскребышеву. Сама Лиля уверяла впоследствии своих собеседников и интервьюеров, что Примаков передал письмо «в кремлевскую охрану», то есть, попросту говоря, в экспедицию: очень ненадежный канал, по которому никакое письмо не могло пробиться за один день к Самому. «Антибриковская» компания считала и считает «передатчиком» не Примакова, а Агранова, полагая почему-то, что его участие бросает на Лилю какую-то тень. Но не все ли равно, кто именно передал письмо? И отчего передача его Примаковым предпочтительней, чем передача Аграновым?
Я тоже склонен считать «передатчиком» Агранова и не вижу в этом для Лили никакого укора. Литературой по чекистской линии занимался Агранов, а Примаков не занимался ею ни по какой. Партийная этика исключала возможность слишком впрямую хлопотать за «своих». Все знали, что Лиля наследница половины авторских прав Маяковского и что покровительство Сталина неизбежно приведет к изданиям и тиражам со всеми вытекающими из этого последствиями. Трудно представить себе, чтобы Примаков не держал в голове, как может быть воспринята его инициатива, непосредственно влекущая за собой обогащение его же семьи. Да и со Сталиным никаких личных контактову него практически не было.
Другое дело — Агранов. У того контакт был прямой, особенно после убийства Кирова и при начавшейся вакханалии Большого Террора. (Есть даже версия, что Агранов был давним знакомцем генсека по сибирской ссылке: в 1917 году они вместе возвращались оттуда в Петроград.) С лета 1933 года он входил в секретно-политический отдел личного секретариата Сталина вместе с Ежовым, Поскребышевым и Шкирятовым. И действительно есть смысл обратить внимание на одну деталь, установленную Скорятиным.
Письмо Лили, как мы помним, датировано 24 ноября, резолюция на нем наложена Сталиным 25 ноября (немыслимый срок при прохождении письма через секретариат, даже при особом расположении Поскребышева, который вообще никому не радел и смелостью не отличался). Но именно в этот день, 25 ноября, Агранов был принят лично Сталиным (наряду с Ягодой и другими его заместителями) в связи с присвоением высшим чинам НКВД вновь учрежденных званий. Вся эта «теплая компания» провела в сталинском кабинете один час, о чем имеется запись в журнале дежурных секретарей вождя. Нет ни малейшей натяжки в предположении, что как раз там и тогда «милый Яня» лично вручил Сталину письмо Лили, которое четыре дня спустя зарегистрировано под номером 813 в секретриате Николая Ежова.
Так или иначе, с помощью Примакова или Агранова, письмо оперативно легло на сталинский стол, и вождь тут же начертал карандашом резолюцию Николаю Ежову, который был тогда одним из секретарей ЦК. Обычно сталинские резолюции на письмах или докладных состояли разве что из двух-трех слов, а то и вовсе он ограничивался даже не подписью, а своими инициалами, и тогда над смыслом такой «реакции» ломали головы его подчиненные. На этот раз Сталин сочинил, в сущности, целое послание: «…очень прошу <…> обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям — преступление. <…> Свяжитесь с ней (с Брик) или вызовите ее в Москву. <…> Сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов».
Вызов последовал незамедлительно в самом конце рабочего дня. Лиля была в Ленинграде, ее нашли в театре — и более ранние московские поезда, и вечерняя «Красная стрела» уже ушли. Она выехала на следующий день и отправилась в ЦК прямо с вокзала. «Невысокого роста человек с большими серыми глазами, в темной гимнастерке, встретил ее стоя, продержал у себя сколько нужно, подробно расспрашивал, записывая, потом попросил оставить ему клочок бумаги, где у Л. Ю. были помечены для памяти все дела…» — вспоминал впоследствии, со слов Лили, Василий Катанян-старший. 5 декабря резолюция Сталина — без указания, где и в связи с чем она написана, — появилась в «Правде». Канонизация Маяковского началась.