С этим событием нельзя не связать и другое, случайно ли или отнюдь не случайно совпавшее по времени. В один и тот же день, 3 ноября 1935 года, были освобождены из-под ареста, продолжавшегося, по счастью, лишь несколько дней, сын Ахматовой Лев Гумилев. и муж Николай Пунин. Для Лили особенно знаменательным было освобождение Пунина, и не только потому, что близость с ним осталась памятным штрихом в ее биографии. Пунин входил после революции в группу «комфутов», вместе с Маяковским и Осипом Бриком. Оба факта (резолюция Сталина и освобождение Пунина) могли в глазах Лили свидетельствовать о том, что Сталин покровительствует не только самому Маяковскому, но и всему его окружению.
В стане Бриков царило ликование. Квартира в Спасопесковском с утра до вечера была переполнена друзьями, которых оказалось почему-то гораздо больше, чем в те годы, когда имя и стихи Маяковского пребывали в «загоне». Все шумели, целовались, обнимали Лилю. Еще до публикации сталинского отзыва она поспешила обрадовать мать и сестер Маяковского: тогда еще их отношения считались нормальными.
Без этого письма или — точнее — без этой резолюции те три женщины так и остались бы всего-навсего родственниками забытого поэта с сомнительной политической репутацией, а не лучшего, не талантливейшего… И Триумфальная площадь в Москве не была бы названа его именем, и не появились бы сотни улиц, библиотек, школ и клубов имени Маяковского в разных городах страны, не пролился бы на наследников золотой гонорарный дождь. И вся официальная «история советской литературы» была бы совершенно иной.
Наступившее «головокружение от успехов» было несколько омрачено начавшейся сразу же вслед за публикацией исторической резолюции кампанией против «формализма» в искусстве. Тон задала редакционная статья «Правды» (если не написана, то наверняка продиктована лично Сталиным) «Сумбур вместо музыки», обрушившая свой удар на оперу Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда» (по одноименной новелле Николая Лескова; второе название оперы — «Катерина Измайлова» — по имени главной героини), премьеру которой в Большом театре посетил лично кремлевский вождь.
Пресса была заполнена статьями о «музыкальных формалистических вывертах» (попутно и о живописных, балетных, архитектурных…), а в различных партийных постановлениях и резолюциях, принятых в этой связи, речь идет еще (и даже главным образом) об «ужесточении цензуры оперных либретто», чтобы исключить возможность «музыкально-театральной иллюстрации реакционных писателей» (типа Гоголя, Достоевского или Лескова).
Похоже, Сталина напугало прежде всего либретто, но, не желая показать этот испуг, он перенес свой гнев на музыку. Сугубо любовная история, рассказанная в новелле Лескова, была представлена в либретто как драма человека, которому жестокие законы и нравы не дают быть вольным в своих мыслях и чувствах. Ради обретения свободы мценская «леди Макбет» идет на убийство тирана-мужа, и все симпатии авторов (а значит, и публики) на ее стороне: правомерно и нравственно все, что служит избавлению от тирании, — таким был лейтмотив оперы Шостаковича.
Легко понять, какие аллюзии вызвал у Сталина этот сюжет в декабре тридцать пятого, когда повсюду только и говорили о готовившихся террористических актах. Так что появившиеся было надежды использовать сталинскую резолюцию о Маяковском как узаконение литературного новаторства и даже революционного свободомыслия почти сразу же рухнули. Осипа, нашедшего себя в сочинении оперных либретто, это касалось прежде всего.
Как бы там ни было, Лиля по-прежнему оставалась на гребне успеха. Ее письма Эльзе с необычайной яркостью отражают тот особый подъем, который она испытывала тогда. С восторгом сообщает она сестре о том, как с шампанским встречали Новый год вокруг елки. Запрещенные еще при Маяковском, в 1929 году, как проявление «религиозного мракобесия», они были переименованы Сталиным из рождественских в новогодние и снова разрешены: дал людям вождь-гуманист такую радость, перестал преследовать за эту «церковную» символику!
Лиле явно мерещилось наступление салонного ренессанса — об этом можно судить по такому фрагменту из письма Эльзе от 1 января 1936 года: «Подробнее обо всем расскажет тебе товарищ, который приедет в середине января в Париж. (Имя тщательно законспирированного товарища не названо — явно не общий знакомый и не деятель культуры, сохранять инкогнито которого не имело бы никакого смысла. — А. В.) Купи мне, пожалуйста, два полувечерних платья (длинные) — одно черное, второе — какое-нибудь (если не очень дорого, то что-нибудь вроде парчи, обязательно темной) и туфли к ним. Материи в этих платьях позабавнее и туфли — тоже. Потом мне нужно 4 коробки моей пудры (телесного цвета); 3 губных карандаша Ritz — твоего цвета; румяна Institut de beautii — твой цвет (мазь, а не пудра); одороно; две очень жесткие рукавички (вроде вязаных); черные высокие ботики; чулки, конечно, — если хватит денег, то дюжину; шпильки рыжие — покороче; духи Gicky; какую-нибудь забавную дешевую шелковую материю (темную, можно пестренькую, в цветочек) Жене на платье; булавки простые и крошечные английские; несколько косичек разных ниток; голубой блокнот с конвертами; мне два каких-нибудь платьишка для постоянной носки». И — тут же: «Напиши немедленно все, что тебе нужно. Все могу прислать». Похоже, она действительно начинала себя ощущать первой леди…
Этому ощущению в еще большей степени способствовал грандиозный вечер памяти Маяковского, устроенный в Колонном зале — главном парадном зале тогдашней Москвы, — где Лиля и Осип, вместе с матерью поэта, Мейерхольдом, Кольцовым и еще несколькими его друзьями, сидели на сцене, созерцая восторг полутора тысяч гостей, допущенных на торжество. Патриарх советской литературы — Алексей Максимович Горький — еще здравствовал, но — по состоянию здоровья — пребывал в крымском изгнании на берегу Черного моря и потому присутствовать не мог. Да он и не пожелал бы присутствовать, даже будучи в Москве… Зато Мейерхольд объявил на этом вечере, что приступает к новой постановке «Клопа».
О том, что тучи сгущаются, что многих из тех, кто торжествует сейчас в Колонном зале, скоро просто не будет в живых, никто, кажется, не подозревал. Отчаянная попытка Бухарина отыграться тоже не имела успеха. Он заказал Пастернаку панегирик Сталину и опубликовал его в новогоднем номере редактировавшейся им газете «Известия». «…За древней каменной стеной живет не человек — деянье, поступок ростом в шар земной», — писал Пастернак. Еще того больше: «Он — то, что снилось самым смелым, но до него никто не смел». По интонации стихи эти сильно напоминали вымученно льстивые пушкинские «Стансы», обращенные к императору Николаю Первому. И реакция на них была схожей — то есть никакой. В кругу Бриков это вселяло еще больше надежд.
Эйфория набирала обороты. Лилины «сто дней» длились дольше, чем у Наполеона: целых двести пятьдесят.
Счастливая жизнь казалась прочно утвердившейся и не внушающей никаких тревог. В стране полным ходом шли аресты, кровавая мельница работала непрерывно, но оцепенение, охватившее всю страну, а тем более круг людей, ей близких, похоже, не казалось Лиле имеющим сколько-нибудь прямое отношение к ней самой. Известив Эльзу в малейших подробностях о своих туалетах, полученных в подарок от сестры-парижанки, и добавив, что она теперь экипирована «полностью и надолго», Лиля с упоением рассказывала (письмо от 4 марта 1936 года, в русское издание, естественно, не вошедшее), какой грандиозный бал-маскарад произойдет на следующий день в ее ленинградской квартире, куда приглашено сорок гостей, и какое гигантское, изысканное к тому же, меню этих гостей ожидает: как в лучшие времена «с Маяковским», оно было зарифмовано, превратившись в шуточные стишки, что придавало гастрономии особенный «литературный» шарм.
Лиля с детства любила белые ночи, поэтому уже с середины мая она не покидала Ленинград, деля время между городом и дачей на берегу Финского залива. В начале июня газеты сообщили о болезни Горького, и одновременно пришло сообщение из Лондона о том, что Эльза и Арагон, вызванные зачем-то Михаилом Кольцовым к умирающему Горькому, «спешат» на советском теп-доходе «Феликс Дзержинский» (между прочим, из переписки сестер с непреложностью вытекает, что поездку запланировали еще на апрель, и вовсе не в связи со смертельной болезнью Горького, до которой было еще далеко). После почти недельного пребывания в море теплоход прибывал в Ленинград, и было бы просто странно, если бы дорогие гости не задержались хотя бы на несколько дней у Лили и Примакова — в их роскошных резиденциях — загородной и городской.
Так оно и случилось. Эльзе никуда не хотелось уезжать из белоночного Ленинграда, который в то жаркое лето казался еще прекраснее, чем всегда. Арагон с удовольствием вел долгие беседы с Примаковым и приходившим «на чай» Тухачевским о положении в Европе и о перспективах мировой революции. Горький, якобы с нетерпением их ожидавший, уже пребывал в агонии, об этом сообщали печатавшиеся ежедневно в газетах медицинские сводки, но французские гости почему-то в Москву не рвались: потому, скорее всего, что здесь, в Ленинграде, у Лили и у Виталия было куда интересней.
Благополучно поучаствовав в горьковских похоронах, Арагоны, как случалось уже не однажды, не спешили возвращаться в Париж. Правительственный подмосковный санаторий «Барвиха» снова дал им приют для отдыха и лечения — там они проводили время вместе с Андре Жидом, с его родственником и «женой» Пьером Эрбаром, тоже успевшими к горьковским похоронам и тоже оставшимися в Москве. Затем Арагоны переселились в привычную для них гостиницу «Метрополь», часто встречаясь там с Лилей или навещая ее в Спасопесковском. Осипу и Жене Примаков устроил путевки в правительственный санаторий в Кисловодске, — Лиля подробно рассказывала им в письмах о своей московской жизни.
Проводив Примакова в Ленинград, она осталась, чтобы обустроить дачу, которую им дали недалеко от Москвы, и провести там остаток лета. В двухэтажной даче были все условия для комфортного отдыха: общая столовая, кабинет Примакова, четыре спальни, множество подсобных помещений позволяли вольно расположиться еще и Осипу с Женей, и гостям, число которых могло только расти. Лиля часто встречалась с друзьями, втом числе и с Аграновыми: «они немножко похудели, — докладывала она Осипу в очередном письме, — но выглядят хорошо». У «Яни» работы тогда было невпроворот: каждую ночь в Москве забирали не десятки, а сот-ии людей. Утомленный Агранов собирался к морю, н