Недалек от истины, сколь бы ни была она парадоксальной, один из биографов Маяковского (почему-то страстно его невзлюбивший), Юрий Карабчиевский: «Брики уцелели только благодаря его славе, он же сам уцелел только благодаря своей смерти». И действительно: легко представить себе, каким был бы конец Маяковского в тридцать седьмом, не пусти он пулю в себя за семь лет до этого.
Наверно, наивно-восторженная в ту пору Лиля счастливо полагала, что уж ему-то такой конец не грозил. Но, даже и оставшись живым, он безусловно не стал бы «лучшим, талантливейшим». Да и самые верные, самые преданные и те не избежали пули в затылок. Имя Маяковского продолжало охранять его музу и наследницу. Лиля вместе с Катаняном делали все, чтобы утверждать в сознании и читателей, и властителей образ Маяковского — певца революции. «Партии и правительству», а значит читателям, навязывался — по причинам, вполне понятным, — не тот Маяковский, который пришел в отчаяние, с большим опозданием осознав, какому дьяволу он продал свой великий талант, а тот, который, оказывается, придавал поэтическую форму — чему бы, вы думали? «Сталинским лозунгам» (этому была посвящена одна из статей В. А. Катаняна)! Реальный Маяковский, со всей его трагической судьбой поэта и человека, старательно превращался в лозунговый, набивший оскомину, миф. Но только в таком неприглядном виде он и мог быть «лучшим, талантливейшим», признанным и издаваемым — со всеми последствиями, не только денежными, которые вытекали из этого.
Лиля обладала бесценным качеством: она не ломалась под ударами судьбы, а быстро воспринимала существующую реальность как неизбежность и начинала жить заново — с нею в ладу. Из переписки сестер мы узнаем, что к ней снова вернулась потребность в удобной, элегантной, красивой одежде — жизнь продолжается, и это важнее всего! «Шубка у тебя по последней моде», — удовлетворенно констатирует Эльза, получив от Лили рисунок шубки, в письме от 26 января 1938 года. «Страшно рада, что вещи тебе впору и к лицу» — это в ответ на Лилину благодарность за присланные подарки. И ответ — на ее же запрос: «Мальчиков никаких. <…> Ни к чему мне мальчики, и я им ни к чему». Еще в большей мере о ее убежденности в том, что гроза прошла мимо, говорит письмо Эльзе от 21 сентября 1939 года: «Тебе очень было бы трудно выслать нам посылку со всякой всячиной? <…> Если не трудно, я пришлю тебе список всего, что мне нужно». Кризис миновал, душа воспряла…
Физическое выживание вовсе не означало, однако, что гроза действительно прошла мимо, и уж тем более не означало, что высоты, на которые Лиля взлетела после сталинской резолюции, для нее сохранились. Совсем наоборот. Вознесение было призрачным и уж во всяком случае кратковременным. Ее отставили от подготовки издания сочинений Маяковского, а освободившееся место поспешила занять Людмила, которая стала теперь главным экспертом по творчеству брата и заседала во всех комиссиях, занимавшихся изданием его книг или книг о нем.
С тех пор конфронтация двух женщин, которые боролись за право распоряжаться наследием Маяковского, станет все более и более острой, а силы, объединившиеся вокруг Людмилы, посвятят всю свою жизнь низвержению Лили. Попытки оттеснить ее от Маяковского, дискредитировать, представить злым гением и виновницей его смерти начались уже тогда. Сам Маяковский, его стихи и пьесы их нисколько не интересовали. Имя поэта служило средством для достижения совсем иных целей, которые они обнажат лишь через четверть века.
Остаться в одиночестве Лиля не могла. Осип часто уходил к Жене, жившей неподалеку (хотя и всегда возвращался на ночь), и, если бы Катанян не переехал в Спасопесковский, она снова потянулась бы к бутылке. А возможно, и наложила бы на себя руки. Фактически отставленная от главного дела жизни, Лиля вспомнила о своей первой профессии и неожиданно обратилась к скульптуре. Хранящийся и поныне в музее Маяковского ее скульптурный портрет поэта, как и портреты других членов семьи, свидетельствовали о том, что к ней начали возвращаться и творческая активность, и стремление не поддаваться ударам судьбы.
Удары сыпались один за другим. В октябре 1938 года по инициативе давнего недруга Маяковского Александра Фадеева, любимца Сталина, возглавившего Союз писателей, была утверждена новая редколлегия собрания сочинений в Гослитиздате. Лили там, естественно, не оказалось — ее место кроме вездесущей Людмилы занял литературовед Виктор Перцов, которого сам поэт презирал, называя «навазелининным помощником присяжного поверенного».
Подвергшись на короткое время опале, директором Гослитиздата стал Соломон Лозовский, бывший глава Профинтерна, которому работавший с ним, а позже расстрелянный Иван Катанян имел неосторожность перечить. Так что у Лозовского было много резонов напомнить опальной семье, где теперь ее место. Он пренебрег резолюцией Сталина (уж, наверно, не без чьей-то санкции) и приостановил издание собрания сочинений Маяковского.
Несмотря на свою опалу, Лиля проявила строптивость, потребовав спасти готовые матрицы, уже предназначенные к уничтожению. Лозовский принял Лилю с холодной и жестокой учтивостью. «Лично против вас, — заверил он, — я ничего не имею. Мы можем даже издать ваши воспоминания, если, конечно, вы не предложите нам что-нибудь во французском вкусе». Бывший политэмигрант, проведший годы в Европе, Лозовский мог сойти за знатока «французского вкуса», но что именно он имел в виду на этот раз, не было дано знать никому. Несомненным оставалось одно: «охранная грамота» пока еще распространялась на физическое выживание Лили, но отнюдь не на ее социальный статус и не на участие в литературной жизни.
В мае 1939 года в Ленинграде был арестован Всево лод Мейерхольд, а еще через три недели в их московской квартире в Брюсовском переулке неизвестные зверски убили его жену — актрису Зинаиду Райх, чьим первым мужем был Сергей Есенин. Весть о мученической кончине знаменитой актрисы, которой убийцы выкололи глаза, немедленно облетела Москву. Получив это известие, Лиля — в первый и последний раз. в своей жизни — потеряла сознание. Катаняну с трудом удалось привести ее в чувство. Стоит ли говорить, что настоящих убийц так и не нашли, а следовательское досье, если таковое вообще существовало, исчезло из архива и не найдено до сих пор. В самом конце восьмидесятых годов последнюю — увы, безуспешную — попытку добраться до этих материалов предпринял театровед Константин Рудницкий. Теперь и вовсе их никто не ищет.
Напуганные тем, что происходит в Советском Союзе, храня память о пережитом во время их летнего пребывания в 1936 году, Эльза и Арагон перестали навещать Москву, предпочитая остаться без кремлевского комфорта, но и без сильных потрясений. Резко сократилась, а затем и вовсе прекратилась почтовая связь, особенно редкими стали письма из Москвы в Париж. Сестры почти ничего не знали друг о друге. Но все же дошло известие из Парижа — о том, что Арагоны скрепили, наконец, свой союз официально — в мэрии парижского первого района. Это произошло 28 февраля 1939 года, когда Лиля уже начала выходить из транса, но переживала острейший душевный кризис, все еще подавленная свалившейся на нее бедой.
Домашний праздник, однако, устроила не она, а Елена Юльевна, продолжавшая жить отдельно, чтобы никого не стеснять и не лишиться своей независимости. Для нее была снята комната в Хлебном переулке, в бывшей квартире Краснощекова. Еще одну комнату снимал молодой поэт Михаил Матусовский, тогда студент Литературного института, но уже принятый в члены Союза писателей, что означало официальное признание. Благодаря тому, что ближайшим соседом по квартире оказался литератор, мы имеем теперь его, пусть и очень скупые, воспоминания о том торжестве.
Когда-то Елена Юльевна на дух не принимала ни самого Маяковского, ни его поэзию, считая поэта виновником горькой судьбы своих дочерей. Но сталинская резолюция и все то, что последовало за ней, в корне изменило ее взгляды. Теперь оказалось, что она Маяковского «всегда обожала», а поэтом он был, само собой разумеется, лучшим из лучших. Старшая дочь (опять-таки оказалось) знала кого любить, а теперь вот и младшая — тоже не промах…
По случаю ее свадьбы «с замечательным французским поэтом», как он был по достоинству аттестован тещей, Елена Юльевна накупила провизии, испекла торт и позвала на торжество Лилю, которая тоже приехала «со всякой всячиной» — отмечать радостное событие. Юный соседский поэт, пока лишь подававший надежды, хоть и с корочкой члена Союза, был тоже допущен к столу, но подробности (он честно в этом признался почти полвека спустя) в его памяти не сохранились — осталась лишь Лиля. Только она… «Если бы я писал портрет этой женщины, — вспоминал Матусовский, — прежде всего надо было изобразить глаза — огромные, внимательные, ободряющие, насмешливые, умные. Сколько бы я ни подыскивал прилагательных, все равно не смог бы передать всю их выразительность и переменчивость».
Как видим, внешне ничего не изменилось — и глаза остались теми же, и манера держаться, и чувство своей значительности, которому не могли помешать никакие невзгоды. Она делала свое дело — в тех пределах, которые остались доступными для нее. Архив Маяковского все еще принадлежал ей. Разбирая его, она нашла неопубликованные стихи, послала их Эльзе. Тогда еще это почему-то не возбранялось — несколько лет спустя за самовольную «передачу» на Запад любых произведений и рукописей уже «клеили» статью Уголовного кодекса со всеми последствиями, которые из этого вытекали.
Вероника Полонская играла уже в другом театре и была женой другого человека — актера Дмитрия Фивей-ского (я видел их обоих один-единственный раз — в поставленных Андреем Лобановым горьковских «Детях солнца»). Ее отношения с Лилей — не очень близкие, но достаточно ровные — остались такими же, и она охотно откликнулась на просьбу Лили написать свои воспоминания о Маяковском по еще не совсем остывшим следам. Нора сделала это и отдала написанное на прочтение Лиле: в ее праве быть первым редактором и первым цензором всего, что пишется о Маяковском, Полонская не сомневалась.