Загадка и магия Лили Брик — страница 58 из 82

Воспоминания Лиля одобрила, сделала лишь несколько небольших замечаний, а на полях тех страниц, где идет рассказ о последних минутах Маяковского, сделала пометку о том, что устно Нора рассказывала ей об этом несколько иначе. Как именно? Об этом в пометках не сказано ничего. Нора же утверждала впоследствии, что расхождений между устным рассказом и ее письменным текстом нет никаких. Во всяком случае, благодаря Лиле мы имеем теперь очень ценное мемуарное свидетельство из первых рук.

Этот уникальный документ пролежал в заточении тридцать пять лет, прежде чем интервьюировавший Полонскую журналист Семен Черток, эмигрировав в Израиль, не опубликовал их фрагменты на Западе. Наконец, прошло еще почти двадцать лет, наступила другая эпоха, и лишь тогда полная версия воспоминаний Вероники Полонской была издана в России.

У Осипа, который еще совсем недавно был завален работой, становилось ее все меньше. Он печатал статьи о Маяковском — главным образом, в провинциальных газетах, — сделал инсценировку одной повести для детского театра, написал для Льва Кулешова — и то в соавторстве — сценарии двух (увы, вполне посредственных) фильмов.

Не будь «своего» Кулешова, не было бы, наверно, даже и этого. В деньгах семья не нуждалась: издания стихов Маяковского вполне обеспечивали ей ту самую «сносную жизнь», о которой просил поэт в предсмертном письме. Но зарабатывать лишь от случая к случаю — это было для Осипа весьма нелегко. Единственно твердый, хотя и крохотный, заработок давал студенческий литературный кружок, который он вел… в юридическом институте.

Февраль 1963. Москва. Запись рассказа поэта Бориса Слуцкого. (Я только что переехал в новую квартиру, оказавшись его соседом: он жил неподалеку. Мы уже не один год были знакомы, встречаясь изредка в разных компаниях, главным образом в легендарном подвале трех скульпторов — Лемпорта, Сидура и Силиса — на Комсомольском проспекте: тогда еще они работали вместе. Узнав о моем переезде, Борис пришел без спроса, по-дружески — незваным, но очень желанным гостем, — и провел со мной целый день.)

«Странно так получилось — в юридическом институте стали учиться и те, кому юриспруденция была, как кость в горле. Возможно, потому, что была она сталинской, а другую мы знали только по книгам, да и то по лживым — их называли учебниками истории права. Ты тоже, наверно, учился по ним. Я ходил на лекции, но лектора не слушал, а писал стихи. Другие тоже что-то писали — кто стихи, кто прозу. И тогда мы задумали создать литературный кружок. Это поощрялось. Заводилой был Костя Симис (будущий известный адвокат и правозащитник. — А. В.), не помню, баловался ли он тоже стихами, но литературу любил, и вообще в кружке было интересно, не то, что на лекциях.

Как-то так получилось, что вести кружок вызвался Осип Максимович Брик. Кто-то его нашел. И он нам сразу сказал: «История повторяется. Я тоже учился на юриста, а стал литератором. Давайте попробуем, — может, и у вас получится так». Кроме меня из его кружковцев профессиональным литератором стал еще Владимир Дудинцев.

<…> Зимой сорокового, вероятней всего в январе, я хорошо это помню, потому что зима была ужасно суровой, Брик как-то позвал меня к себе. И с того времени я стал там бывать регулярно, и литературный кружок в более узком составе переместился с улицы Герцена в Спасопесковский переулок, в квартиру Бриков.

Надо было только раз увидеть Лилю Юрьевну, чтобы туда тянуло уже, как магнитом. У нее поразительная способность превращать любой факт в литературу, а любую вещь в искусство. И еще одна поразительная способность: заставить тебя поверить в свои силы. Если она почувствовала, что в тебе есть хоть крохотная, еще никому не заметная, искра Божья, то сразу возьмется ее раздувать и тебя убедит в том, что ты еще даровитей, чем на самом деле.

Лиля сказала мне: «Боря, вы поэт. Теперь дело за небольшим: вы должны работать, как вол. Писать и писать. И забыть про все остальное». И я ей поверил. Только ей — и Осипу Максимовичу, который уверил меня в том же. Кто бы и что бы потом мне ни говорил, я всегда помнил только Лилины слова: «Боря, вы поэт». Эти слова не столько вызывали гордость, сколько накладывали обязанность. Самый большой стыд — это если нечем было отчитаться перед Лилей при очередном ее посещении».

СМЕРТЬ РАНЬШЕ СМЕРТИ

Много позже — и совсем другой женщине, безмерно одаренной, но из другого ряда, — Пастернак писал: «Смягчается времен суровость, теряют новизну слова. Талант единственная новость, которая всегда нова». Суровость времени тогда еще не смягчилась, слова, звучавшие ежедневно со страниц газет и из радиорепродукторов, давно утратили новизну, но от этого становились еще страшнее. А талант действительно оставался талантом, как бы его ни топтали и в каких бы условиях он ни оказался. Собственно литературный дар Лили был достаточно скромным, но зато у нее был необыкновенный талант взращивать другие таланты. Оттесненная от активной работы, предоставленная самой себе, что органически противоречило ее характеру, ее сути, Лиля продолжала создавать вокруг себя ауру, к которой тянулись и те, кто остался ей верен (Асеев и Кирсанов, Кулешов, Жемчужный), и те, кто хотел получить от нее заряд для своей работы.

Именно тогда, в сороковом, сложился возле нее круг совсем молодых поэтов, которые скорее интуитивно, чем по зрелом размышлении, ощутили потребность в ее поддержке и доверились ее безупречному вкусу. Она давала им то, что не могла дать никакая советская казенщина, никакие, утвержденные в отделах кадров, наставники и учителя: истинно литературную среду, творческую атмосферу, умение радоваться чужому успеху и относиться к нему как к своему. Она тоже сразу же почувствовала в этом «младом и незнакомом племени» зародыш новой русской поэзии, той, за которой будущее. Не ее вина, что советская действительность искорежила и эти судьбы.

Чаще всего приходили к Лиле читать свои стихи, говорить о литературе, внимать ее советам совсем молодые Борис Слуцкий, Михаил Львовский, Павел Коган, Михаил Кульчицкий. Рядом с ними она сама молодела и забывала о крахе надежд, порожденных «романтикой революции». Об утраченных грезах… Еще один молодой поэт, пришедший в сороковом к Брикам и Катаняну, напомнил Лиле поэтического бунтаря и новатора Велимира Хлебникова и вызвал у нее особый энтузиазм. Это был Николай Глазков, чей талант Лиля разгадала моментально. Ей особенно нравилось, что, с величайшим пиететом внимая ее советам и замечаниям, Глазков не только не следовал им безоговорочно, но отстаивал то, что считал правильным, и писал так, как хотел, а не как ему рекомендовали. В этой независимости ей виделась та сила таланта, которая, вопреки всем влияниям, стремится к полной свободе самовыражения. Чем больше тяготел тот или иной поэт к политической риторике, к газетному примитиву, к сервильности и конформизму, тем меньше его тянуло к Лиле или, точнее, тем больше отталкивало от нее. И напротив, чем самобытнее, искреннее, тоньше он был, тем сильнее его влекло туда, в Спасопесковский, где все дышало поэзией, где поэзию понимали и чтили.

14 апреля 1940 года отмечалось десятилетие со дня гибели Маяковского: тогда еще Кремль не отменил странную практику праздновать даты ухода из этого мира вместо дат прихода в него. Заправлял этими, весьма двусмысленно выглядевшими, торжествами генеральный секретарь Союза писателей СССР Александр Фадеев (кроме Сталина и Фадеева, никаких других генеральных секретарей в стране не было), превратившийся теперь из оппонента Маяковского в его страстного почитателя. Он не только составлял юбилейную программу, но распределял места для приглашенных гостей.

Пять лет назад Лиля сидела в президиуме на сцене Колонного зала. Теперь для торжеств был выделен Большой театр, и по поручению Фадеева Лиле доставили пригласительный билет в ложу второго яруса. На том же ярусе, то есть фактически на галерке, но в разных ложах, достались места и Осипу с Катаняном. В этом примитивном и грубом унижении был заложен какой-то смысл: членов одной семьи и ближайших к Маяковскому людей не только не удостоили подобающих им почетных мест, но даже не позволили сидеть рядом друг с другом, как будто они могли, сговорившись, устроить в театре какую-нибудь провокацию. Это словечко по-прежнему было в ходу, никто точно не знал, что оно означает, но некоей пакости — непременно «контрреволюционной» — ждали от всех. Зато Людмила, Ольга и мать пребывали на самых почетных местах и чувствовали себя героями вечера, словно только в их честь и собрался в Большой политический и литературный бомонд.

Имя Маяковского гремело теперь так, словно он сам был никак не меньше, чем членом политбюро. К тому же — избежавшим жерновов Большого Террора. Его портреты, статьи о нем заполняли газетные страницы. Но это не был Маяковский «Клопа» и «Бани», ни даже «Флейты-позвоночника», «Облака в штанах» или «Про это» (все они издавались, но не были «на слуху»), а исключительно автор замусоленных строк: «Читайте! Завидуйте! Я — гражданин Советского Союза» и «…чтобы делал доклады Сталин», стихов про солдат Дзержинского и про мерзких, окарикатуренных эмигрантов. Какая личность и какая судьба стоят за этими стихами, как гасла в поэте «романтика революции», какой путь проделал он от агиток РОСТА до оставшейся незавершенной поэмы «Во весь голос» — ничего этого как бы не существовало. В том же 1940 году Александру Таирову было запрещено показывать в Москве поставленного им на сцене Камерного театра «Клопа» — разрешили только на Дальнем Востоке, во время гастролей. При этом каждый спектакль сопровождался разъяснением, что автор обличает — нет, нет, конечно, не советскую власть, а — отступников, перерожденцев, предавших революционные идеалы. Словом, врагов народа…

Ставился беспримерный эксперимент: никакие произведения Маяковского вроде бы не запрещались, но литературные мародеры умудрялись так их истолковать и представить, так извлечь из его творческого наследия «нужное», заслонив им все, что «не нужно», — и вот уже всего через несколько лет после своей гибели в литературу вошел какой-то другой поэт, обструганный, отлакированный, с иной — совсем не трагической и запутанной, а очень счастливой и вполне прозрачной судьбой. Агитатор, горлан и главарь…