Загадка и магия Лили Брик — страница 60 из 82

Там же, в Америке, жила теперь Татьяна Яковлева, потерявшая мужа (военный самолет, на котором он летел, погиб в воздушном бою) и спасавшаяся от нацистов за океаном. Но ничего этого Лиля в ту пору не знала. Да и врядли ей хотелось (тогда, не потом!) разыскивать Татьяну. Может быть, все еще думала, что этот эпизод из жизни Маяковского забыт теми, кто о нем знал, и не подлежит реанимации? Кто бы мог ей тогда сообщить, что сокращенный вариант «Письма Татьяне Яковлевой», но с упоминанием полного имени адресата, опубликован в 1942 году в Соединенных Штатах — в русском литературном журнале «Новоселье», который стала издавать бежавшая из Франции от оккупантов поэтесса Софья Прегель?

Большой радостью было получить известие от Николая Глазкова, который был освобожден от службы в армии по болезни и устроился работать учителем сельской школы в Горьковской области. Куда трагичнее оказалась судьба двух его друзей, тоже завсегдатаев предвоенного Лилиного «салопа»: Павла Когана и Михаила Кульчицкого. Оба поэта, на которых Лиля возлагала большие надежды, погибли на фронте.

«Да здравствует Лиля Юрьевна!» — писал Глазков в одном из обращенных к ней писем и посылая свою поэму «Поэтоград» с посвящением «Лиле Брик». Потом стихов с таким же посвящением будет еще множество. Его невероятно тянуло в Москву, в литературную атмосферу, к людям, которые его понимали и ценили.

Это никак не мешало ему, как и в довоенные годы, оставаться самим собой и даже полемизировать в стихах с Осипом Бриком. Тот снова начал писать стихотворные подписи к сатирическим «Окнам ТАСС», и Глазков откликнулся на это такой эпиграммой: «Мне говорят, что «Окна ТАСС» моих стихов полезнее. Полезен так же унитаз, но это не поэзия». Брики умели ценить и стихи, и острые шутки, — едкая эпиграмма Глазкова ничуть их не задела.

Напротив! Понимая, как тяжело молодому поэту в деревенской глуши, где, как он сам писал Лиле, «почитать стихов некому», она нажала на все доступные ей педали, чтобы вернуть Глазкова в Москву. Свободного проезда в столицу все еще не было, но Лиля и Катанян сумели раздобыть для Глазкова пропуск. Это было не просто возвращение в город из Богом забытой деревни — это было для Глазкова спасением. Он не забывал об этом никогда.

Среди новых знакомых Лили в сорок третьем году оказался французский поэт и эссеист Жан-Ришар Блок, спасавшийся здесь от нацистов. Они часто встречались — им было что вспомнить, у них нашлось много общих парижских друзей.

В ноябре сорок четвертого Блок возвращался в освобожденную от оккупантов Францию, и Лиля отправила с ним письмо Эльзе, извещая ее о смерти матери. «Никогда не думала, — писала она, — что это причинит мне такую боль». Все-таки странно, что никогда не думала… Мало людей, которые заранее, без боли в сердце, смиряются с потерей самого близкого человека. Стало быть, «самым близким» мать не была. И только ее потеряв, Лиля вдруг почувствовала образовавшуюся пустоту и не-восполнимость утраты.

Лишь в конце января сорок пятого, через два месяца после того, как оно было написано, Блок передал Эльзе это письмо вместе с книжечкой Лилиных воспоминаний, изданных ею в эвакуации. Ответное письмо Эльзы пошло обычной почтой. «Маму жалко. Я была убеждена, что ее нет в живых. Значит, от немцев ее спасла смерть, спасибо смерти. <…> Без мамы стало скучно жить», — такой была ее реакция на информацию об уходе Елены Юльевны. В конце концов каждый выражает свои чувства так, как умеет и как находит нужным.

Куда более подробным был рассказ Эльзы о том, как она и Арагон пережили эти годы. «…Нас сцапали немцы и посадили. Но они нас не признали и продержали всего десять дней, для острастки. <…> Гестапо было у нас несколько раз с обысками, приходила также французская полиция, но они только все перерыли, но ничего не унесли». Редчайшая, почти неправдоподобная удача! Но мало ли каких чудес не бывает в безумные времена… Зато теперь все поменялось: «Хотя в Париже сейчас и не весело, — сообщала Эльза, — мне море по колено».

Это, полное оптимизма, если не счастья, письмо было еще в пути, когда Лилю постиг тягчайший удар. 22 февраля 1945 года на лестнице дома в Спасопесковском переулке, возвращаясь домой после работы, внезапно скончался Осип. Квартира была на пятом этаже, без лифта, — больное сердце не выдержало этой ежедневной нагрузки. Он рухнул на втором, и Жене с Катаняном пришлось волочить его по ступеням на пятый. Доволокли они уже бездыханное тело.

Потрясенная Лиля не ела несколько дней — только пила кофе. Проститься с Осипом пришло огромное количество друзей. По воспоминаниям Луэллы Краснощековой, случайно оказавшейся в Москве по служебным делам (она жила тогда в Ленинграде), «многие плакали, все курили и на столе стояли полные пепельницы окурков <…>». Извещая Эльзу о своей великой потере, Лиля в письме к ней от 11 июня 1945 года (в русское издание переписки оно не вошло) написала ту фразу, которая в устном варианте (с ее же, разумеется, слов) будет затем повторяться во многих мемуарных источниках: «Вместе с Осей умерла я сама» (устная редакция шире: «Когда умер Володя, когда умер Примаков, — это умерли они, а когда умер Ося, — умерла я»).

Краткое, почти незаметное, сообщение о смерти Брика появилось только в «Литературной газете», а в публикации некролога где бы то ни было партийное начальство категорически отказало. Каким-то образом некролог удалось все-таки напечатать в многотиражной газете «Тассовец». Этот информационный листок выпускался исключительно для внутреннего пользования сотрудниками агентства, где Осип работал до эвакуации и после возвращения из нее. Газета была не доступна никому, кроме этих сотрудников, а экземпляр, где некролог опубликован, не сохранился не только в национальной библиотеке страны (бывшей «Ленинке»), но и в архиве самого ТАСС. Его сберегла, однако, Лиля, а опубликовал более полувека спустя биограф Брика Анатолий Вылюжепич.

Некролог этот примечателен не только высокой оценкой таланта Осипа и его роли в развитии литературы и культуры за тридцать лет, но и уникальным составом тех, кто его подписал. Вряд ли какое-нибудь иное событие могло объединить тогда под одним документом это блестящее созвездие деятелей искусства, многие из которых во всем остальном никак не «стыковались» друг с другом. Среди девяноста человек, его подписавших, — не только ближайшие друзья Осипа (Асеев, Кирсанов, Шкловский, Катанян, Пудовкин, Кулешов, Крученых, Рита Райт…), но и Борис Пастернак, Сергей Эйзенштейн, Илья Эренбург, Яков Протазанов, Борис Барнет, Самуил Маршак, Соломон Михоэлс, Сергей Юткевич, Ираклий Андроников, Михаил Светлов, Александр Тыш-лер, Натан Альтман, Николай Харджиев. И даже высшие руководители Союза писателей Александр Фадеев и Николай Тихонов. «Официальные» писатели Всеволод Вишневский, Николай Погодин, Сергей Михалков, Василий Лебедев-Кумач, Демьян Бедный. Артисты Эраст Гарин, Владимир Яхонтов, Рина Зеленая. Литературоведы Борис Томашевский, Григорий Винокур, Петр Богатырев, Евгений Тагер, Леонид Тимофеев. Впрочем, ни одного незнакомого имени в этом поразительном списке нет вообще. Немыслимо представить себе, чтобы такие имена могли появиться под скорбным словом прощания с тем человеком, который столь беспощадно и сокрушительно представлен Лидией Корнеевной Чуковской в ее дневнике.

Откликнулся стихами на смерть Осипа, так верившего в его поэтическое будущее, Николай Глазков: «Даже у тех, кто рыдать не привык, слезы лились из глаз. Умер Осип Максимович Брик, самый умный из нас». Скорбели его ученики — он только что начал вести семинар в Литературном институте. Среди тех, кого он первым заметил, был прославившийся в будущем Юрий Трифонов: его дарование расцвело лишь в шестидесятые — семидесятые годы.

Лиля долго не могла прийти в себя. Остались так и не написанными мемуары Осипа о Маяковском — он готовился начать работу над ними, и это стало бы, несомненно, очень большим вкладом в «маяковиану». Не стало…

В июле 1945-го вдруг позвонила жена Эренбурга — Любовь Михайловна Козинцева. Илья Григорьевич ловил в возвращенном приемнике (в первые дни войны все они были в обязательном порядке сданы на хранение) французские станции и совершенно случайно услышал, что Эльзе присуждена самая престижная, Гонкуровская, премия: ею был отмечен написанный еще в петэновской Франции роман «За порванное сукно штраф двести франков». В упорной борьбе вкусов и мнений (о чем она, конечно, не имела тогда никакого представления) жюри предпочло почти еще безвестную Эльзу маститым Жану Аную («Антигона»!), Жану Жене и Жан-Полю Сартру. (Выдвигавшиеся на ту же премию в 1941-м Луи Арагон и Поль Валери так ее и не получили.)

Оказалось, что Лиля, как никогда кстати, послала Эльзе с оказией икру и прочие деликатесы — уму не постижимо, где и как она все это достала в еще не оправившейся от военного лихолетья Москве. «Вчера вечером обедали с самыми близкими, — писала Эльза сестре в эйфории от нежданной награды, — съели всю икру с единодушным восторгом, тем более, что сейчас рестораны так прижали, что не очень жирно!»

Пожалуй, и в Москве было тоже «не очень жирно», а Лиля к тому же и не скрывала свое безденежье («едва сводим концы с концами»), но это не мешало ей запрашивать Эльзу: «Что вам нужнее всего — чулки? носки? мыло? сладкое? еще что-нибудь? кофе? чай?» В Париж полетела не только икра, но и шоколад, коралловые бусы, из Парижа прибыли духи, галстуки и другая «всякая всячина». Забота друг о друге придавала жизни особый смысл.

В сентябре, впервые после девятилетнего перерыва, Арагоны приехали в Москву. Теперь они оба считались героями французского Сопротивления (Эльза, кроме того, не «всего лишь» писательской женой, а и сама писателем с именем). Лиля же — пусть и не первой дамой, но знаменитостью, устоявшей в годы жестоких чисток и медленно возвращавшей себе относительно стабильное место в советском истеблишменте. Сталин был жив, его отношение к «жене Маяковского» оставалось, видимо, в силе, хотя о возврате к эйфории начала тридцать шестого не могло быть и речи.