В декабре 1954 года, через двадцать с лишним лет после первого съезда советских писателей, состоялся второй, — на него тоже приехали Эльза и Арагон, полные еще больших надежд, чем Лиля. Возможно, потому, что Арагон по партийным каналам знал что-то такое, чего не знали другие. Первой ласточкой ошеломительных перемен было известие, которое пришло как раз во время работы писательского съезда: формально реабилитирован — признан ни в чем не виновным, казненным без всяких на то оснований — Михаил Кольцов, один из очень близких к Лиле людей начиная со второй половины двадцатых годов.
Лиля тоже была гостем съезда — об этом позаботился Симонов. И там, в кулуарах, до нее и дошла весть о том, что изменник, шпион, террорист, диверсант, заговорщик Михаил Кольцов снова, оказывается, стал замечательным советским журналистом. Ждали, что об этом объявят с трибуны, что зал поднимется, чтя память о безвинно загубленной жертве. Но дальше кулуаров весть не пошла. Зато и Эльза, и Арагон держали речь, и зал приветствовал их с тем неистовством, которое во Франции им не могло и присниться.
Впервые за столько лет новый год встречали все вместе — радость была такой, что она забыла о своих вечно болящих зубах. В феврале ее ждала и новая радость: Юткевич и Плучек, которые вообще-то не выносили друг друга, почему-то объединившись, вернули на сцену в Театре сатиры теперь еще и «Клопа». И снова это был спектакль по дозволенным советским лекалам — о «перерожденцах» — обюрократившихся партмещанах, а не о режиме, хотя самые проницательные разобрались, конечно, и в тексте, и в режиссерских аллюзиях.
Практики посмертных реабилитаций до тех пор в Советском Союзе вообще не существовало — даже безотносительно к конкретным именам, само это слово «реабилитация», стремительно ворвавшееся в обиходную речь, а изредка даже появлявшееся в печати, звучало предвестием наступления новой эпохи. Ходатайства о пересмотре других приговоров, с которыми обратились Лиля, Катанян и их друзья, ужележали в прокуратуре: их разбирательство тормозилось обилием таких же ходатайств по тысячам дел, но главным образом отсутствием четких указаний из высших партийных инстанций: невидимые тормоза делали свое дело, ведь по-прежнему у партийного руля находились и Молотов, и Каганович, и Маленков, и Ворошилов, и другие, прямо повинные в массовом уничтожении тех, кого сейчас собирались объявить невиновными. И все же то одно, то другое имя — обруганное и забытое — возвращалось из небытия.
В этой обстановке нараставшей с каждым днем эйфории и ожидания еще более вдохновляющих перемен Лиля и Катанян получили летом 1955 года заграничные паспорта и отправились гостить к Арагонам — в Париж. Почти четверть века отделяло это радостное событие от их последней встречи за пределами Советского Союза: после гибели Примакова, а тем более после расстрела Агранова, Лиля стала невыездной.
У Арагонов была уже не только квартира в Париже, но и просторная дача, в которую стараниями и упорством Эльзы превратилась давно переставшая функционировать мельница. С тех пор у дачи и появилось это немудреное имя. Здесь, на Мельнице, Лиля узнала, что в Бюллетене Гарвардского университета по инициативе и с предисловием Романа Якобсона увидел свет теперь уже полный, а не сокращенный, текст — русский, оригинальный — «Письма Татьяне Яковлевой», к тому же не зашифрованный инициалами и позволявший понять, сколько еще белых пятен в биографии Маяковского ждут своего объяснения. Джинна выпустили из бутылки, и никто уже не смог бы остановить его свободный полет.
Наступил февраль 1956 года. Шел Двадцатый партийный съезд, вряд ли хоть кто-нибудь мог предвидеть, каким окажется его финал, но все понимали: что-то будет…
До исторического доклада Хрущева оставалось три дня, когда был реабилитирован вытравленный из памяти читателей, некогда звонкий Сергей Третьяков: среди «гарантов» его невиновности, наряду с Николаем Асеевым, Львом Кассилем, кинорежиссером Григорием Александровым, был и Василий Абгарович Катанян. Еще через два месяца из Верховного суда СССР пришло сообщение о том, что, «как оказалось», Александр Краснощеков тоже ни в чем не был виновен и осужден без всяких оснований. Становилось все очевидней, что хлопоты за восстановление доброго имени оболганных и уничтоженных друзей дают результаты.
Прошел, однако, еще целый год, прежде чем Лилю вызвали в прокуратуру, чтобы вручить ей «справку» о реабилитации Примакова. Одновременно были извлечены из забвения и возвращены истории имена Тухачевского и других военных, разделивших с ним его участь. Портрет Виталия Примакова, уже без всякой утайки, снова занял место в галерее самых дорогих фотографий над письменным столом. Тремя месяцами раньше был реабилитирован брат Василия Катаняна — Иван. Горькое торжество вызывало смешанное чувство облегчения и отчаяния. Официально подтвержденная правота не могла заглушить боль от необозримого числа трагических потерь.
Буквально несколько месяцев, а возможно, даже недель, не дожил до своего освобождения дождавшийся смерти тирана и умерший в лагере (лето 1953) от перенесенных страданий, от болезней и истощения всегда восхищавшийся Лилей Николай Пунин. Невзлюбивший его лагерный начальник издевался над ним с особой изощренностью. Для такого рода людей восстановленная справедливость как нож по сердцу: видя, куда идет дело, этот садист не дал возможности раздражавшему его рабу-интеллигенту выйти из лагеря и снова обрести человеческий облик.
Ни в годы отчаяния, ни с наступлением оттепели Лиля не переставала оставаться такой, какой была всегда: сохранявшей достоинство и не позволявшей себе опуститься под тяжестью невзгод. Ее приятельница, переводчица, в прошлом певица Татьяна Лещенко-Сухомлина оставила в своем дневнике такую запись, относящуюся клету 1956 года: «Очень медленно, восхитительно медленно, но она стареет, уходит <…> Руки стали как пожелтевшие осенние лепесточки, горячие, карие глаза чуть подернуты мутью, золотисто-рыжие волосы давно подкрашены, но Лиля — проста и изысканна, глубоко человечна, женственнейшая женщина с трезвым рассудком и искренним равнодушием к «суете сует». В то же время она сибарит с головы до прелестных маленьких ног».
Лиля, конечно, не молодела, что верно, то верно, но никаких признаков «ухода» в ней не наблюдалось. Она снова была полна жизни, ее вновь окружали интереснейшие и талантливейшие современники, ее имя по-прежнему было на устах у тех, кто «крутился» в литературно-театральной среде. Память о том, какое место она занимала в этой среде десятилетия назад, все еще сохранялась даже у тех, чьи условия жизни, казалось, к этому не располагали. Возраст и тотальная смена наивысших лубянских кадров избавляли ее от опасности реанимации каких бы то ни было, даже самых невинных, прежних контактов с этим кошмарным ведомством.
Еще зимой 1955 года замысловато кружным путем до нее дошли шуточные стихи, написанные в заполярной Инте, где отбывали ссылку (одних реабилитировали посмертно, других «живьем» все еще держали в неволе) два кинодраматурга, собиравшиеся, так было сказано в приговоре, убить товарища Сталина, — Юлий Дунский и Валерий Фрид: «Чуковский мемуары пишет снова. Расскажет многоопытный старик про файфоклок на кухне у Толстого и преферанс с мужьями Лили Брик». Обижаться не было оснований — и преферанс, и мужья, как говорится, имели место. Можно было только порадоваться: не забыта! Как была, так и осталась «в кругу».
Из небытия возвращались не только мертвые, но и живые. Впервые после отъезда в эмиграцию, и оба в 1956-м, приехали в Москву — не вместе, а порознь — ближайшие из ближайших: Роман Якобсон и Давид Бурлюк. Приезд Бурлюка и его жены Марии устроила Лиля: у него не было денег на поездку, и Лиля добилась, чтобы Союз писателей взял все расходы на себя. В еще существовавшем тогда музее Маяковского (в Гендриковом переулке), открытом стараниями Лили после исторической сталинской резолюции, Бурлюк, в присутствии Лили и Катаняна, делился воспоминаниями о пребывании Маяковского в Америке, но о существовании «двух Элли» умолчал и тогда.
Пребывая в Москве, Бурлюк написал маслом и акварелью два портрета Лили, украсившие ее коллекцию. «Совсем непохожие, но нарядные» — такую аттестацию дала модель этим портретам в письме Эльзе. О том, как вышучивала она потребность в сходстве портрета и оригинала, как предлагала для получения сходства обращаться не к художнику, а фотографу, Лиля, как видно, уже позабыла.
Возвратившись домой, Якобсон писал: «Лиличка, дорогая, никогда так крепко Тебя не любил, как сейчас. Сколько в Тебе красоты, мудрости и человечности! Давно мне не было так весело, благодатно и просто, как у Тебя в доме». Бурлюк не знал, что во всех лубянских документах он вплоть до 1964 года именовался американским шпионом и уже только поэтому находился под постоянным наблюдением «органов». Стало быть — опять же хотя бы только поэтому — Лилин «салон» не мог обойтись без «жучков»: каждое слово, произнесенное здесь, фиксировалось в досье спецслужб. Сбор материала для будущих арестов осуществляли те же самые люди, которых Хрущев понудил заниматься реабилитацией своих жертв.
С помощью Константина Симонова Лиля и Катанян получили возможность снова уехать во Францию осенью 1956 года, проведя перед этим лето на Николиной Горе. С тех пор эта возможность за ними так и останется, и Лиля будет пользоваться ею почти до конца своих дней, проводя до декабря время в Париже, на Мельнице и на Лазурном Берегу. Формальное приглашение всегда исходило от Эльзы и Арагона — они же оплачивали и поездку, и пребывание.
Встречи с Марком Шагалом, Натальей Гончаровой, Михаилом Ларионовым и другими выдающимися изгнанниками возвращали Лилю в самую счастливую пору ее жизни, заставляя забыть о неумолимом беге времени. С невероятной быстротой, как снежный ком, росло число французских друзей: каждый приезд в Париж приносил новые знакомства, которые никогда не оставались только светскими и «протокольными». Лиля часто встречалась с писателем, художником, режиссером Жаном Кокто. С бывшим дадаистом она легко находила общий язык — куда легче, чем со знатными московскими соцреалистами и неутомимыми «подручными партии», как чуть позже аттестует советских писателей Никита Хрущев, выступая на их съезде.