Загадка и магия Лили Брик — страница 67 из 82

другой балет: не лучше или хуже, чем советский, а — другой, наглядно показав, сколь необъятно поле для поисков в искусстве, не стиснутом догмами и чиновничьим произволом. В Большой, на спектакли французского балета, рвалась, чаще всего безуспешно, вся Москва, но для Лили такой проблемы быть не могло: она не пропустила ни одного спектакля. Ее суждения резко отличались от суждения и знатоков, и «простых» восторженных зрителей: «очень виртуозно, но безвкусно <…> и бездушно. Похоже на мюзик-холл» — таким был ее категоричный вердикт. Неизменно присущее Лиле обостренное чувство новизны начало, похоже, ей изменять.

1958-й принес и еще одну ни с чем не сравнимую радость. На площади Маяковского в Москве был воздвигнут памятник поэту работы скульптора Кибальникова. Громоздкий, монументальный — в традициях пресловутого «соцреализма»: функционально-пропагандистская заданность убивала в этом каменном изваянии саму личность и все живое, что было связано с ней. Словно предвидя свою посмертную судьбу, Маяковский писал когда-то, что ему «наплевать на бронзы многопудье», — теперь ее-то он и получил. Но для Лили возникшая в самом центре Москвы гигантская статуя, какой бы она ни была, знаменовала собой осязаемое бессмертие поэта. То, в чем она никогда не сомневалась, во что всегда верила, становилось реальностью.

«Лиля, люби меня!» — заклинал ее Маяковский в предсмертном письме. Теперь она могла с чистой совестью сказать себе, что мольба его не осталась безответной: сделала все, что было в ее силах. Все, о чем она мечтала, осуществилось еще при ее жизни.

Еще большую радость доставило то, что памятник Маяковскому сразу же стал местом спонтанных литературных (только ли литературных?) митингов, где, минуя всякую цензуру, молодые поэты читали свои стихи при огромном скоплении публики. На эти, никем не организованные, вечерние чтения, сопровождавшиеся свободной дискуссией слушателей, стекались сотни, а то и тысячи москвичей и приезжих — из «ближнего» и «дальнего» далека.

Хотя лубянские шпики и переодетая в штатское милиция составляли немалую часть возбужденной толпы, на праздничную атмосферу поэтических вечеров под открытым небом это никак не влияло. Так получалось, что Маяковский ворвался в жизнь нового поколения и стал участником тех общественных процессов, которые после Двадцатого съезда сотрясали страну. Мог ли он когда-нибудь мечтать о чем-либо большем? Многие из тех, кто чаще всего читал стихи у подножия этого памятника, тоже стали Лилиными друзьями.

Радость и беда, однако, почти всегда неразлучны и стараются идти рука об руку: истина очень старая, превратившаяся в банальность, но смириться с ней тем не менее мало кому удается. До Москвы донеслись из Парижа раскаты другого события. Завершенный на исходе пятьдесят седьмого автобиографический очерк Бориса Пастернака «Люди и положения», первоначально предназначавшийся как предисловие к сборнику его стихотворений, но в этом качестве света не увидевший, был опубликован во французской, а вслед за тем и в мировой печати. Нет смысла возвращаться к широко известной, многократно описанной советской официальной реакции на эту дерзость опального поэта.

Отношения Пастернака и Лили все предыдущие годы несли на себе печать той размолвки, которая произошла еще в декабре 1929-го. Ни друзья, ни враги — хорошие знакомые с давних времен, не более того… Хотела Лиля этого или нет, но ее реакция на публикацию автобиографического очерка Пастернака неизбежно оказалась созвучной реакции кремлевского агитпропа. Дело в том, что в очерке, среди многого другого, столь же крамольного, содержалось несколько строк, превратившихся сразу же в хрестоматийную цитату: «Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью. В ней он неповинен».

Могла ли Лиля расценить абсолютно справедливое — горькое и честное — замечание Пастернака иначе, как выпад против себя самой? Ведь это при ее непосредственном участии (она была даже убеждена, что именно по ее инициативе) Маяковского стали «вводить принудительно»! Ведь это на ее письме — фактически именно просьбе о «принудительном вводе» — появилась резолюция Сталина. И это действительно было второй смертью Маяковского, чего она, кажется, так и не поняла до конца своих дней. Наш школьный словесник, незабываемый Иван Иванович Зеленцов, говорил нам в сороковые годы: «Вы обязаны выучить наизусть «Стихи о советском паспорте» и «Товарищу Нетте…». Хорошенько держите их в голове до экзаменов. Но, пожалуйста, любите другого Маяковского, того, кто написал: «Я одинок, как последний глаз у идущего к слепым человека». Любите великого поэта, которого не проходят в школе». Не уверен, что у всех учеников моего поколения был такой бесстрашный и честный учитель…

Публично своих чувств по этому поводу Лиля не выражала, зато Эльза поспешила раскрыться. «Я ему (Пастернаку. — А. В.) не прощаю написанного им о Володе, — докладывала она сестре. — <…> Будто на мину нарвалась. Ежели Володю насаждали, как картошку, то мне не жалко вырвать Пастернака, как сорную траву между грядками с картошкой». Откомментируем этот моральный и духовный стриптиз ее же ремаркой: Эльза призналась Лиле, что — «озверела». Точнее не скажешь.

Тот же пятьдесят восьмой ознаменован для Лили и счастливым событием. Ей и Катаняну дали, наконец, новую квартиру в одном из самых комфортабельных домов-новостроек тогдашней Москвы — на Кутузовском проспекте, возле высотной гостиницы «Украина». Помимо простора, позволившего разместить и огромный архив, и старинную мебель, и бесценные предметы искусства, не купленные в антикварных магазинах, а впрямую связанные с жизнью и судьбой хозяев квартиры (живописные портреты, картины, графику — прежде всего), было в этой квартире и еще одно исключительное достоинство, которого Лиля десятилетиями была лишена: дивный вид на Москву-реку, чистый (пусть даже и относительно чистый!) воздух, много света и солнца.

В соседнем подъезде поселились Плисецкая и Щедрин: встретившись снова, отнюдь не сразу после вечеринки с Жераром Филипом, на премьере хачатуряновс-кого балета «Спартак» в Большом (Лиля тоже была на ней), Майя и Родион решили пожениться и сразу же осуществили свое намерение. Теперь забежать к Лиле «на огонек» не составляло никакого труда, и молодожены пользовались этой возможностью охотно и часто. Лиля бывала на всех спектаклях Плисецкой, каждый раз посылая ей роскошные корзины цветов.

Деньги пока еще были: долгие годы Лиля получала половину гонорара за издания произведений Маяковского, а издавали его много и платили щедро. Более того, после войны, притом с большим опозданием, Сталин по ходатайству Союза писателей, который действовал вовсе не в интересах Лили, а уступая настойчивости Людмилы Владимировны и Ольги Владимировны, продлил срок действия авторского права на произведения Маяковского (по тогдашнему закону он истек уже задолго до этого — в декабре 1944-го). Затем в подобном положении оказались наследники еще трех «классиков»: Горького, Алексея Толстого и Антона Макаренко — очень чтимого Сталиным и его окружением педагога и литератора, осуществлявшего на практике свою теорию коллективного перевоспитания юных правонарушителей.

Поскольку произведения всех этих авторов издавались многократно и огромными тиражами, а гонорар выплачивался по самой высшей ставке, деньги наследникам должны были течь неплохие. Но счастье оказалось непродолжительным: Хрущев решил положить конец «расточительству». По какому-то поводу ему положили на стол справку о гонорарах, полученных наследниками «классиков» за все истекшие годы, и в Хрущеве взыграла крестьянская жилка: «Не слишком ли жирно?!» — так, по ходившим тогда слухам, отреагировал он, и вопрос был решен.

Единственный источник существования для Лили перестал существовать, и это означало, что она практически осталась без средств. Но и к этому ей было не привыкать. Пошли в продажу какие-то вещи, скромнее стала повседневная жизнь, но все такими же остались вечера, на которые приглашались дорогие гости, без каких-либо перемен сохранилась привычка дарить особо любимым друзьям ценные подарки, а не безделушки. В любых условиях Лиля оставалась самою собой.

О Лиле узнавали все больше — и дома, и за границей. Иностранные журналисты стремились взять интервью. Из Рима — специально для того, чтобы сделать серию ее портретов, — прибыл известный итальянский фотохудожник Адриано Морденти. Другой итальянский гость — сам Альберто Моравиа, — оказавшись в Москве, попросил Союз писателей организовать ему встречу с Лилей. Восторга эта просьба не вызвала, но исполнить ее пришлось.

Конец года принес новые потрясения, и опять в связи с Пастернаком. Гнусную кампанию против него, затеянную по приказу Хрущева в связи с присуждением ему Нобелевской премии, Лиля восприняла как личное горе. Она была в это время в городе — телефона ни на соседней даче Ивановых, ни у Пастернака не было, связь с Москвой могла быть лишь односторонней: Пастернак, как и другие обитатели переделкинских дач, ходил звонить из вестибюля писательского дома творчества, где был общий телефон, к которому обычно выстраивались длинные очереди. От отчаяния и тоски Пастернак позвонил Лиле (видимо, мало кому он мог позвонить в эти страшные дни) — и расплакался, услышав ее взволнованный голос, ее возглас: «Боря, что происходит?!», в котором было все: солидарность, поддержка, сочувствие, понимание. Гордость и — печаль. Общая с ним…

Эта поддержка была для него тем более радостна, тем более неожиданна, что бывшие друзья Маяковского (и его, казалось бы, тоже) — Виктор Шкловский и Илья Сельвинский — запросто «продали» Пастернака, спешно Опубликовав в Ялте, где они тогда находились, письмо, осуждающее его «антипатриотический поступок» (самовольную публикацию романа за границей): за язык их никто не тянул — сами подсуетились. «Курортную газету», где появился их постыдно трусливый пасквиль, за пределами Ялты вообще не читали, но они все же «отметились», хотя бы и таким образом засвидетельствовав свой конформизм и заполучив оправдательный документ — на случай, если бы кто-то их вдруг заподозрил в поддержке старого друга.