чавшемся исключительной резкостью тона. — <Это> квартира, которая числилась за Маяковским и которую он содержал за свой счет, как и ее жильцов: О. М. Брика и Л. Ю. Брик. Брат там имел лишь одну маленькую комнату, где иногда ночевал последние четыре года. Обстановка этой квартиры, как известно мне самой и многим друзьям, была очень нездоровой…»
Почувствовав, что держит Бога за бороду, Людмила в приказном тоне поручала Суслову (именно так!) открыть музей в доме в Лубянском проезде (для этого надо было всего-то переселить в новые квартиры 87 жильцов — цена, непосильная для городского бюджета) и создать «общественный совет» музея, точный состав которого Людмила перечисляла в своем письме. Ясное дело, туда входили она сама и неизменные Воронцов с Колосковым.
Директивно наглый тон письма почему-то Суслова не возмутил. Напротив, он наложил на нем привычную резолюцию: «Прошу рассмотреть» и переправил письмо в министерство культуры. Для министра сусловское «прошу рассмотреть» означало «приказываю исполнить». Но предоставление квартир не входило в компетенцию министерства, такой вопрос был правомочен решить только хозяин Москвы Виктор Гришин, тоже член политбюро.
По давним традициям партийной бюрократии, для рассмотрения требовалось время, а инициативной группе не терпелось решить вопрос как можно скорее. Чтобы подтолкнуть к более активным действиям не столько Суслова, сколько множество других начальников, от которых это тоже зависело, к переписке подключился и «работник партаппарата» Александр Колосков. Он вообще не выбирал выражений. Называя Осипа вульгаризатором и невеждой, скептиком и бездельником, а Лилю — проповедницей разврата, он все внимание сосредоточил на ней, высмеивая ее как «фиктивную любовь» Маяковского.
«В последние годы жизни, — сообщал Колосков своему адресату, все тому же товарищу Суслову, — Маяковский любил Т. Яковлеву, а Л. Ю. Брик в течение своей жизни имела трех официальных мужей — О. М. Брика, В. М. Примакова и В. А. Катаняна». Он пытался ему втолковать, «какая гнусная обстановка окружала Маяковского и что эту обстановку создавали именно они (Осип и Лиля. — А. В.), живуїцие за счет средств и славы Маяковского и цепко державшие его в своих руках». «Закабаленный Бриками», «презираемый и третируемый ими», пленник «в логове Бриков» — таким представал Маяковский в этом письме.
Не в силах остановиться, весь во власти совершенно апокалиптических видений, Колосков рассказывал о страданиях Маяковского в этом «логове» и «вертепе»: «Передо мной встает страшная картина преследований и травли, которым неотступно и неустанно подвергали великого поэта революции его враги, многие из которых, как ни странно на первый взгляд, принадлежали к друзьям Л. Ю. и О. М. Брик. Передо мной раскрывается отвратительная картина быта, которым окружили Маяковского Л. Ю. и О. М. Брик, которые имели каждый множество любовников и любовниц и вместе с тем крепко держали возле себя Маяковского, жили в свое удовольствие за его счет, тогда как, по циничному признанию Л. Ю. Брик <…>, Маяковский сам себе штопал носки, пришивал пуговицы, а по утрам заготовлял себе бутерброды».
Вывод из нарисованного Колосковым кошмара был таким: «…упразднить нынешний музей (то есть музей-квартиру в Гендриковом переулке, открытый только благодаря стараниям Лили после сталинской резолюции. — А. В.), существование которого есть кощунство над памятью великого поэта». Явно поощряемые влиятельными кремлевскими чиновниками, Воронцов и Колосков поспешили выйти со своими обвинениями и в открытую печать, опубликовав в «Известиях» крикливую статью такого же содержания. Снова в центре статьи была Лиля, и снова ей бросались обвинения в пагубном воздействии на судьбу и творчество Маяковского.
Письма Людмилы и Колоскова, как и газетная статья, были объединены в общем «досье» и представлены Суслову на рассмотрение с анонимной запиской: «Музей Маяковского в Москве <…> расположен в помещении, где жили Брики, Осип и Лиля, сыгравшие крайне вредную роль в судьбе Маяковского и в его преждевременном уходе из жизни». В анониме легко угадывается почерк и стиль Воронцова — помощника Суслова. Да и кто бы еще мог сопроводить обращения к нему отдельной запиской, даже не подписавшись?
После долгих проволочек, вызванных отнюдь не борьбой в верхах, а обычной бюрократической канителью, секретариат ЦК принял наконец 24 октября 1967 года постановление, на котором стоит привычный гриф: «Совершенно секретно». «Признать целесообразным», было сказано в постановлении, перевод музея Маяковского из Гендрикова переулка в дом в Лубянском проезде (проезд уже носил тогда имя летчика Серова), «где поэт жил с 1919 по 1930 г. И где им созданы все основные произведения». Ложь этой «констатации» никого, разумеется, не тревожила: перед кем должен был оправдываться вечно лгавший ЦК, кому доказывать свою правоту? Главное было сделано: созданный усилиями Лили мемориал Маяковского, воспроизводивший подлинную картину его жизни — такой, какая она была, хорошей, плохой ли, — перестал существовать. Перестал ради одной-единственной цели: вытравить из биографии поэта Лилю и Осипа Брик.
Этот, уже загубленный, мемориал еще дотягивал последние дни в ожидании своего переезда (на расселение изгнанных жильцов и подготовку помещения в Лубянском проезде требовалось время), а разделаться с ненавистным окружением Маяковского надо было как можно скорее. Со стен Гендриковского мемориала срочно сняли все портреты друзей и соратников, оставили только Иосифа Уткина и двух Александров: Жарова и Фадеева. «Потом поняли, — писала Лиля в Париж, — что это не звучит, сняли и их. И остался Володя один как перст!.. О, Господи…»
Шлюзы открылись — хлынула вода. Для потока грязи и поношений больше не существовало никаких преград. «Огоньковцы, — писала Лиля Эльзе, — хотят нас растоптать. На друзьях лица нет, но сделать никто ничего не может. Была бы я помоложе — подала бы в суд (такой совет дала ей, плохо разбиравшаяся в советских реалиях Эльза. — А. В.), и поступила бы глупо, оттого что толку все равно никакого бы не было». Торжествуя победу, при поддержке Воронцова (то есть, иначе сказать, самого Суслова), Людмила и Колосков выпустили сборник воспоминаний о Маяковском его «родных и друзей», где друзьям-то как раз и не нашлось никакого места.
Кроме перепечатанных из различных газет и журналов официально-мемуарных статей составители опубликовали фрагмент из рукописи художницы Елизаветы Лавинской — той самой, которая «подозревается», будто она (скорее всего, и не будто…) является матерью сына Маяковского — Никиты. Ее чувства к Лиле нетрудно понять — их-то и обнажила она с предельной откровенностью, будучи тяжко больной (она завершила свои дни пациенткой сумасшедшего дома), в манускрипте, созданном в 1948 году и попавшем в руки воронцовско-колосковской компании.
Об остроте чувств мемуаристки свидетельствуют следующие пассажи из этого манускрипта: «В памяти запечатлелась фигура великого поэта, его беспомощно опущенные руки. Рядом визгливый крик Лили Юрьевны, ироническая улыбка Осипа Максимовича и мрачная тень фанатичного догматика с лицом иезуита — Сергея Третьякова»…
Или такой: «Лиля Юрьевна принимала на крыше солнечные ванны и одновременно гостей. <…> Не знаю почему, но я почувствовала тогда себя невыносимо скверно. Слезы Лили Юрьевны, ее злое лицо, дергающиеся губы <…>. От этого нового, бриковского быта несло патологией». Зато «от Людмилы Владимировны веяло каким-то внутренним, физическим здоровьем <…>. С ней так легко было дышать после этого балкона с возлежавшей голой Лилей, исходящей злостью и слезами из-за страха упустить Маяковского».
Под стать оценкам были и «факты».
О Маяковском мемуаристка почему-то слышала от Лили одни только гнусности. В силу непонятных причин Лиля будто бы избрала Лавинскую (нашла кого!) своей конфиденткой и так говорила ей о поэте: «Какая разница между Володей и извозчиком? Один управляет лошадью, другой — рифмой». Таков уровень этих «воспоминаний», которые призваны были изничтожить Лилю и изъять ее из биографии Маяковского руками людей, принадлежавших вроде бы к ее же кругу.
В конце апреля 1968 года, незадолго до отлета в Париж, я встретил Бориса Слуцкого возле писательской поликлиники и пошел его проводить. Был непривычно теплый для весенней Москвы солнечный день, и Слуцкий тяготился своим, хоть и распахнутым, но не по сезону, пальто. Он был молчалив, говорил главным образом я, а он изредка вставлял какие-то слова для поддержания разговора. Жена его, Таня, тяжко болела, надежды фактически не было никакой (Лиля не один раз устраивала ей для лечения поездки в Париж). Я знал это и даже что-то спросил про ее здоровье, но от ответа на этот невыносимый для него вопрос Борис уклонился.
В основном говорили о том, что творилось тогда в Чехословакии. Вдохновленный последней речью Дуб-чека, которую мне удалось, продравшись сквозь вой глушилок, услышать по радио «Свобода», я почему-то был полон наивного оптимизма, но умудренный житейским опытом Слуцкий коротко и решительно, не вдаваясь ни в какие объяснения, охладил мой восторг: «Кончится катастрофой».
Уже прощаясь, он вдруг вроде бы невпопад сказал: «Вчера был у Лили Юрьевны. Затравят ее. Надо что-то делать». Всей подоплеки — той, что рассказана выше, — я тогда, конечно, не знал, а Борис не стал вдаваться в подробности, только спросил: «Писать в ЦК? Или совсем бесполезно, ты как думаешь?» Я не мог дать никакого совета, хотя бы потому, что не владел информацией. Совета, по-моему, он и не ждал. Скорее всего, этот вопрос был обращен це ко мне, а к себе самому. И вероятно, он еще долго — себе же — его задавал, потому что, как мы знаем теперь, лишь в конце июня написал самому Брежневу, дабы, сказано в письме, «привлечь <…> внимание к некоторым обстоятельствам литературной жизни».
«С развязной грубостью, — писал Слуцкий, — в манере детективного бульварного романа, Воронцов и Колосков пытаются доказать, что ближайшие друзья Маяковского — Асеев, Третьяков, Осип Брик, Кирсанов активно участвовали в травле, подготовившей самоубийство поэта. В том же уничижительном духе трактуются многие выдающиеся деятели советской культуры, например Илья Эренбург». Но «главная задача этих выступлений, — подчеркивал Слуцкий, — опорочить Лилю Юрьевну Брик, самого близкого Маяковскому человека, которую он любил всю жизнь и о которой писал всю жизнь». Письмо завершалось короткой фразой: «Прошу Вашего вмешательства» и информацией о том, что автор письма — член КПСС с 1943 года (вступил в партию на фронте) и имеет партийный билет номер 4610778.