<…> Для «чуда» мне необходимо Ваше здоровье и доброта».
Чутьем художника он ощущал, что эта хрупкая и больная женщина весьма преклонных лет может стать его добрым гением, его спасительницей — и всем своим естеством откликался на протянутую ему руку. Он погибал в том кошмаре, в который его загнал маразмирую-щий большевизм и его выжившие из ума, но ставшие от этого еще более злобными вожди. Знал, насколько они глухи и к доводам разума, и к мировому общественному мнению, и тем более к стонам своих жертв: понятие сострадания этим борцам за счастье всего человечества было абсолютно чуждо. И все же настойчивость и энергия Лили, ее искренность и дружелюбие помогали не впасть в отчаяние. «…Строгий режим, — писал он Лиле, — отары прокаженных, татуированных, матерщинников. Страшно! Тут я урод, так как ничего не понимаю — ни жаргона, ни правил игры. <…> К сожалению, я не Маугли, чтобы в свои годы изучать язык джунглей». С ужасом узнав сначала о смерти Шукшина, потом о гибели Пазолини, одного из своих защитников (увиденный ею в Париже фильм Пазолини «Сало, или 40 дней Содома» Лиля считала «кошмаром» и невероятным своим чутьем почувствовала близкий и трагический конец режиссера), он еще больше уверовал в Лилю — никого другого, кто мог бы не просто сочувствовать, а что-то делать ему во благо, не оставалось.
Так ему казалось, хотя это не вполне соответствовало истине. Исключительно популярный в Советском Союзе и-всенародно любимый мим Юрий Никулин специально устроил гастроли своего цирка в Киеве, чтобы прорваться к республиканским властям (он знал, что никто ему не откажет в приеме) и добиваться у них досрочного освобождения Параджанова. На прием он прорвался, но достучаться до их сердец не удалось даже ему. Впрочем, вряд ли какие-либо поблажки Параджанову вообще входили в компетенцию республиканских властей: он «числился» за Москвой, за самым высоким Лубянским начальством, без согласия которого никто не был вправе облегчить его участь. Даже если бы захотел.
Лиля совсем извелась в борьбе за освобождение Параджанова, и он понял это. Теперь не она утешала его, а он — ее. «Пугает меня, — писал Параджанов, — тревога Лили Юрьевны, ее сон и грустные нотки между строк. Вы, в происшедшей моей переоценке ценностей и людей, оказались удивительными, щедрыми, мудрыми и великими. Вас не одержал тот страх, который овладел близкими моими друзьями на Украине и в Грузии».
Не только утешал — пытался найти хоть какой-то, доступный ему, способ выразить свою благодарность. В лагере, среди разных прочих работ, была у него и такая: вытряхивать мешки из-под сахара. Из одного мешка он сшил куклу, изображавшую Лилю, и вдобавок еще — дамскую сумочку и маленькую лошадку. В другой раз сделал коллаж. Лиля знала толк в таких поделках, а еще больше — чего стоит фантазия художника, стремящегося сделать приятное дорогому для него человеку.
В Париже тем временем устроили выставку, посвященную Маяковскому, — Лиля и Катанян улетели для участия в ней. В Москве на подобной выставке она была незваным гостем, в Париже — самым важным персонажем, живой легендой. Она дала пресс-конференцию, выступала по радио и телевидению, общалась с молодежью, толпившейся в выставочных залах.
Но душа была неспокойна, и Лиля поспешила обратно. Прошел слух, что к семидесятилетию Брежнева, как и положено к круглым датам всех самодержцев, объявят по столь счастливому поводу широкую амнистию, — слух был ложным и даже просто абсурдным: «хозяин» хоть и был куда могущественней любого монарха, но публично себя изображать таковым, да еще на радость каким-то там заключенным, — этого он позволить себе не мог. И главное — не собирался. Приближенные тоже не подсуетились — им-то это было совсем ни к чему. «Мы вернулись на две недели раньше срока, чтобы быть ближе к Вам, — сообщали Лиля и Катанян Параджанову. (Это было, конечно, слабым для него утешением. — А. В.) — Подумать только, что мы виделись с Вами только два раза! Мы влюблены в Вас… Никого нет роднее, ближе Вас. Обнимаем крепко, крепко».
Письма Лили, воспоминания близких ей людей неоспоримо свидетельствуют о том, что все это время она неотступно думала о судьбе Параджанова и искала ходы, чтобы как-то ему помочь. В тот рождественский вечер, который я провел в ее доме, она тоже была полна забот об этом. Но ни за столом, ни в передней, когда мы долгодолго прощались и все никак не могли уйти, имя Параджанова не было произнесено ни разу. И это тоже говорило о многом: под водку и закуску не очень-то хочется говорить о самом больном и самом сокровенном.
Через шесть дней после того, как мы у нее были, Лиля (подпись Василия Абгаровича Катаняна тоже стоит под всеми ее письмами Параджанову, но писала их только она) извещала «драгоценного Сереженьку», что «в Москве — мороз. Я его удержать не могу». И в моей памяти тоже остался тот свирепый декабрьский холод, даже в квартире, — спасением от него была не столько водка, сколько присутствие Лили и ее стремление доставить радость своим гостям. Иногда она замолкала, вдруг на короткое время уходила в себя. Не с Параджановым ли в это время она вела мысленный свой разговор?
БЫТЬ ЖЕНЩИНОЙ — ВЕЛИКИЙ ШАГ
Если быть точным, летала Лиля в Париж тем годом не только для того, чтобы обсуждать план спасения Параджанова. 11 ноября по новому стилю ей исполнялось восемьдесят пять лет, — отметить этот день хотелось среди своих. В веселой и шумной компании близких по духу, чтобы это вернуло ее, пусть только мысленно, в былые годы и напомнило о том, какая необыкновенная жизнь осталась позади. Ее замысел был тем более обоснован, что годом раньше произошло еще одно знакомство, и оно сулило продолжение «сюжета» в Париже и соответственное юбилейное торжество. О том, как это знакомство произошло, со слов Лили рассказал в своих мемуарах В. В. Катанян.
Однажды, отправляясь в Париж, Лиля и В. А. Катанян ожидали посадки в Шереметьевском аэропорту. Самолет прилетал из Токио и после часовой остановки в Москве продолжал свой путь до Парижа. В группе прибывших из Токио транзитных пассажиров оказался один человек, который мельком был знаком с Лилей по ее предыдущим визитам во французскую столицу. Это позволило ему подойти к Лиле, напомнить о прежней встрече и сказать, что один господин, его коллега, хотел бы с ней познакомиться. Пассажира звали Пьер Берже, он работал директором в фирме Ива Сен-Лорана. А «коллегой», пожелавшим познакомиться с Лилей, оказался сам Ив: пожилая дама с огромными глазами немыслимой красоты, так отличавшаяся от аэродромной толпы, не могла не привлечь его внимания. Скорее всего, и он тоже, как Пьер Берже, видел Лилю в Париже: ведь в первые послевоенные годы, да и позже, бывая в гостях у Арагонов, она с удовольствием вела там светскую жизнь. Весь полет они проболтали о модах (любимая Лилина тема!) — разговор был в общем-то ни к чему никого не обязывающим и по логике не должен был иметь никакой перспективы на продолжение.
И однако — имел! Разыскать Лилю в Париже было, естественно, проще простого. Цветы прибыли уже назавтра, за ними — приглашение на обед, и так — едва ли не каждый день. Лиля сразу же вошла в общество Сен-Лорана. Художник Жак Гранж, актер Паскаль Грегори, так называемая «золотая молодежь», или «мальчики Сен-Лорана», — в этой среде и проходили все ее парижские дни. Арагон как-то отошел на второй план, да и у него теперь была другая жизнь, не зажатая присутствием Эльзы.
Газета «Монд», которой Лиля дала интервью, сообщила с ее слов, что после смерти Эльзы Арагон предложил ей и Василию Абгаровичу переехать во Францию и жить с ним. Лиля заплакала: «У меня в Москве все, там мой язык, там мои несчастья. Таму меня Брик и Маяковский. И я не могу это оставить. Для чего? Чтобы здесь есть ананасы и рябчиков жевать? Там моя родина, мой дом — там». Хотя Лиля вряд ли в живом разговоре, даже и с журналистом, изъяснялась газетными клише, она конечно Ясе ни при каких условиях не собиралась «под занавес» уезжать навсегда во Францию, сколько бы ее ни любила, и оказаться там фактически приживалкой. Но было ли вообще искренним предложение Арагона? Хотелось ли ему самому перейти из-под контроля жены под контроль свояченицы?
Пора бы уже назвать вещи своими именами, без ханжества и стыдливых ужимок, как это и принято сейчас (порой, увы, с перехлестами, но мы попытаемся их избежать). При жизни Эльзы Арагон не мог проявить специфические особенности своей сексуальной ориентации, безуспешно, как видно, им подавлявшейся долгие годы, и лишь теперь получил волю, которой спешил воспользоваться, хорошо сознавая, что время уходит. Ближайшим другом Арагона стал литератор Жан Риста, которому в близком будущем предстоит оказаться его душеприказчиком и единственным наследником (стало быть, и наследником Эльзы Триоле, прежде всего ее авторских прав), обойдя в этом и Лилю, и В. А. Катаняна — после ее смерти. (Как пишет В. В. Катанян, его отец в 1979 году пытался «выцарапать» у Арагона письма Лили Эльзе, но тот даже «отказался разговаривать на эту тему».)
О разительных переменах, которые произошли с Арагоном, вполне красноречиво говорит такой, например, факт. Прочитав самые первые вещи никому еще не известного Эдуарда Лимонова и безошибочно, как всегда, поняв, что имеет дело с даровитым писателем, Лиля дала ему, перед его отбытием в эмиграцию, рекомендательное письмо к Арагону. «Допуск к телу» находился уже безраздельно в руках Жана Риста, и он не состоялся. Даже просто письмо, и то Арагону не передал… Представить себе нечто подобное в минувшие десятилетия было попросту невозможно.
Единичные встречи Лили с Арагоном в Париже после смерти Эльзы — это встречи фактически с совсем другим человеком. Не с «Арагошенькой», а со знатным писателем Луи Арагоном, преисполненным совсем иных чувств. Все свое время он проводил теперь в обществе Жана Риста и его друзей. Лиля осталась лишь памятью об уже перевернутой странице жизни. Оттого и теперешнее ее пребывание в Париже ничуть не походило на те, которые были раньше: образ жизни другой, и люди совершенно другие. Хотя бы уже потому, что — не из «левого спектра»…