Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права — страница 13 из 46

Немецкий философский язык и французский пантеизм в «Записках охотника» И. С. Тургенева (1847–1851)

Одновременно с Григоровичем на экспериментальный путь изображения крестьян вступил Тургенев, однако его первые очерки появились в печати чуть позже. В этой главе на примере знаменитого очерка И. С. Тургенева «Хорь и Калиныч» и рассказа «Касьян с Красивой Мечи» я прослежу, как писатель, с одной стороны, переносил на описание личностей крестьян прочно усвоенный им немецкий философский дискурс, а с другой – подобно Анненкову, обращался к творчеству Жорж Санд для рационального обоснования инаковости некоторых крестьянских сообществ и их мировоззрения.

Прокомментированная выше статья Анненкова была целиком посвящена разбору неудачных с художественной точки зрения попыток изобразить крестьян. Удачных случаев Анненков не коснулся, упомянув только об «образцовых вещах» Тургенева, Писемского, Кокорева и намекая в первую очередь на «Записки охотника», вышедшие отдельной книгой в 1852 г. Напомним, однако, что в более ранней статье «Заметки о русской литературе 1848 года» Анненков высоко оценил рассказы Тургенева, поставив на недосягаемое первое место наиболее ранний из них:

Истинно-художественных рассказов в «Записках», может быть, два-три («Хорь и Калиныч», первый из них по появлению остается первым и по достоинству); все остальные держатся на силе наблюдения, на литературной и житейской опытности автора[328].

Несмотря на эту похвалу, в мемуарах Анненков вспоминал, что потом критика указала Тургеневу на неуместность сравнения Хоря с Гете, а Калиныча с Шиллером[329]. Особое положение рассказа («первый по появлению и по достоинству») делает его удобным для разбора с интересующей нас точки зрения. Мы попробуем рассмотреть соотношение объекта и языка его описания в «Хоре и Калиныче», чтобы понять, чем техника Тургенева отличалась от всей предшествующей традиции и почему Анненков на самом деле мог бы предъявить к рассказу своего друга те же претензии и упреки в «литературном обмане», что и к произведениям Потехина, Авдеева и Григоровича.

Хорошо известно, что миниатюра «Хорь и Калиныч» многим обязана жанру физиологического очерка[330], однако гораздо меньше внимания до сих пор обращалось на то, как по мере повествования физиологизм очень быстро редуцируется и уступает место совершенно неожиданной для крестьянской темы нарративной технике, предполагающей перенос приемов прозы о кружковой интеллектуальной жизни на прозу о крестьянской жизни. Благодаря дневнику П. А. Васильчикова известно, что Тургенев весьма серьезно относился к феномену крестьянского быта, особенно к раскольникам (что проявится в «Касьяне с Красивой Мечи»), и не был склонен к упрощениям при его истолковании:

Много было говорено тоже о русском крестьянине, и между прочим Тургенев замечал, до какой степени, несмотря на его необразованность, до какой степени его трудно разобрать, до какой степени он многосложен; до какой степени все систематическое мало может служить к пониманию или к пользе русского человека. Говорили и о том, как сильна в нем религиозная сторона; а от этого, разумеется, разговор перешел к раскольникам, к их характеру, к их большему количеству и распространению, которому иногда способствует и само государство: так в Ярославле попытка основать единоверческую церковь для уменьшения раскола повела только к большему его распространению… [запись 10 декабря 1853][331].

Принцип усложнения лежал и в основе подачи крестьянского материала в «Хоре и Калиныче». В нем, говоря языком формалистов, нет фабулы, но есть сюжет – знакомство дворянина-рассказчика с двумя разнохарактерными русскими мужиками и постепенное приравнивание их сознания и мышления к выдающимся личностям[332]. Этот прием уместно назвать трансгрессией – резким расширением сферы возможного в прозе о простонародье. Если посмотреть на то, как характер и психологию крестьян описывали до «Хоря и Калиныча», мы не найдем в прозе 1830–1840‐х гг. ничего похожего на манеру Тургенева. В отличие от рассмотренной выше «Деревни» Григоровича, автор «Хоря и Калиныча» избрал противоположную нарративную стратегию – отказ от аукториального типа повествования и от мелодраматического режима. Теряя в оппозиционности, рассказ Тургенева, однако, приобретал кое-что иное, чего совершенно не было в прозе Григоровича.

По нашему мнению, новация кроется в дискурсивной организации рассказа. Дело в том, что «Хорь и Калиныч» – это, без преувеличения, хронологически первый русский рассказ о крестьянах, где их сознание, склад ума и привычки описываются на языке философской (в первую очередь гегелевской) мысли, выработанном в философских кружках 1830–1840‐х гг.[333] Это достигается с помощью использования тех способов прорисовки и развития характера, что были опробованы в интимной переписке и психологической повести натуральной школы (ср. раннюю повесть самого Тургенева «Андрей Колосов», рассказы П. Н. Кудрявцева, А. Д. Галахова, И. И. Панаева середины 1840‐х гг.). Этот язык, а точнее дискурс, складывание и взаимодействие которого с литературой были детально описаны Л. Я. Гинзбург[334], предполагает не просто репрезентацию внутренних переживаний героев, их рефлексии, но особый тип коллизии, заданный новыми для того времени моделями осмысления реальности, заимствованными из сочинений Шеллинга и Гегеля. Речь идет о новом понимании соотношения личности и истории (ср. «Былое и думы» Герцена), личности и общества (так называемый «диалогический конфликт» в прозе Герцена и Гончарова 1840‐х гг.), личности и институтов государства, права и брака (повести Кудрявцева, Галахова, Герцена, Салтыкова и других)[335]. Какое, казалось бы, отношение все эти новые типы коллизий имеют к идиллическому, по выражению В. П. Боткина, рассказу «Хорь и Калиныч»?

На первый взгляд, раз никакого внятного конфликта (коллизии) в очерке Тургенева нет, нельзя говорить и о положенной в его основу идеологической модели. Тем не менее в «Хоре и Калиныче» все же просматриваются фрагменты нового, восходящего к немецкой философии языка описания реальности и личности. Рассмотрим их по порядку.

Первый абзац очерка задает хорошо знакомую читателям конца 1840‐х гг. оптику физиологического очерка в чистом виде. Употребляя маркированные слова «порода людей», отсылающие к научным классификациям, автор как будто бы программирует совершенно определенный модус повествования, в котором орловские и калужские крестьяне уравниваются с любыми иными объектами животного мира и подлежат каталогизации и систематизации. Здесь смыкается и риторика описания («порода»), и оптика (процедура сравнения), и идеология научности (отметим и этнографическую сноску, сообщающую читателю о диалектном значении слова «площадя»).

Далее повествование развивается так, что от признаков физиологического очерка остается лишь процедура сравнения двух феноменов – контрастных типов личности Хоря и Калиныча, восходящая к гоголевской прозе, как отмечал Д. Петерсон[336]. Идеология же и риторика этой процедуры отсылают к другой традиции – философской. Прежде всего, оба крестьянина изображены с разных точек зрения, противопоставленных друг другу и взаимодополняющих. Так, впервые сталкиваясь с детьми Хоря и Калинычем, рассказчик, еще не имея своего мнения о них, выслушивает аттестацию от их хозяина – помещика Полутыкина. Несмотря на то что рассказчик уже дал помещику ироническую характеристику, его слова о крепостных заслуживают внимания: о Хоре Полутыкин говорит, что он «мужик умный», а о Калиныче – «добрый», «усердный и услужливый»[337]. Рассказчик также симпатизирует сначала Калинычу («я долго любовался его лицом, кротким и ясным, как вечернее небо»), а потом Хорю («я с любопытством посмотрел на этого Хоря»), и в этот момент в развертывании повествования происходит смысловой сдвиг: оба крестьянина из породы людей и крепостных Полутыкина начинают переосмысляться и превращаться в полноценных граждан, наделенных многочисленными достоинствами, сопоставимыми с достоинствами великих людей. Согласно знаменитому сравнению рассказчика, внешний вид Хоря напомнил ему облик Сократа. Характерно при этом, что у Хоря нет имени: Полутыкин сообщает, что только после того, как крестьянин перешел на оброк и переселился на болото, его прозвали Хорем. Иными словами, у него было обычное имя, сменившееся потом прозвищем. Можно предположить, что как бы в качестве компенсации за утраченное имя рассказчик и сопоставляет типаж Хоря с философом Сократом (от которого в веках осталось только имя), тем самым легитимируя и очеловечивая прозвище, выводя его из низкой крестьянской сферы в область высокой культуры.

Далее в тексте следует эпизод, выполняющий функцию кульминации в бесфабульном повествовании. Характеры Хоря и Калиныча концептуализируются, обобщаются, доводятся до уровня типов и наконец (в журнальной редакции рассказа) приравниваются к фигурам Гете и Шиллера (а Хорь дополнительно – Сократа и косвенно Петра I)[338].

Финал статьи Шиллера «О наивной и сентиментальной поэзии», которую привлекает к сравнению Г. А. Тиме, посвящен типологии реалиста и идеалиста как фундаментального противоречия современности. Реалист, по Шиллеру, укоренен в природе и реальности, идеалист руководствуется разумом. Многие характеристики буквально сходятся с чертами Хоря и Калиныча, другие расходятся, но Тургенев явно встраивал рассуждения о двух типах натур в этот ряд.