Однако рассказ Санд этим не заканчивается. Читателю предлагаются еще три альтернативных объяснения смерти Муни. Вторая версия возникает и отвергается в тексте и связана с возможным убийством Муни его женой и ее любовником: сам Муни прекрасно знал, что Жанна предпочитает ему брутального мельничного работника («черноволосого, хриплого и косматого»[352]), но никогда не ревновал ее, так что жизнь в этом треугольнике протекала спокойно и мирно и у Жанны не было никакого повода устранять мужа. Как бы то ни было, эта версия обыгрывает треугольник «Вольного стрелка» и представляет его как бы с точки зрения мужа/жениха (Муни/Макс).
Третью версию проговаривает сам рассказчик, который склоняется (и склоняет читателя) к рациональному объяснению: Муни был лунатиком – ночь была лунная, как специально подчеркнуто в тексте, – либо каталептиком и его припадок случайно привел к несчастному случаю. Наконец, возможна и четвертая интерпретация, намек на которую также вскользь сделан рассказчиком (ср. замечание о том, что только самоубийца мог так ловко попасть под лопасти колеса) и развернут Дж. Глазгоу: самоубийство Муни[353]. Это, однако, не объясняет, почему Муни вдруг решился покончить с собой, но можно предположить, что причина могла быть в его изменившемся отношении к адюльтеру жены. Следует заметить, что такая версия наименее правдоподобна и поддержана текстом (хотя и тематизирована Санд в романе «Жак»), так как Муни декларирует, что самая большая его любовь – охота, которая несовместима с состоянием влюбленности и должна утаиваться от женщин, как отражено в приметах и многовековых охотничьих практиках. Вряд ли эти представления охотника могли неожиданно поменяться.
Как видно, повествовательная конструкция «Муни-Робэн» чрезвычайно искусна и заключает в себе сразу несколько металитературных и философских проблем. Санд еще далека от радикальной трансформации способа писать о крестьянах через упрощение языка и отказ от литературности (это случится в 1845 г. в «Чертовом болоте»), и пока она остается в рамках богатой и успешной нарративной традиции балансирования между реальным и мистическим (для этого в тексте осуждается магнетизм и сомнамбулизм[354]) и эксплуатации музыкальной фантастики[355]. Тем не менее обсуждение транснациональных эквивалентов фольклорной фантастики во французской, английской и немецкой литературе проблематизирует модную тогда идею национальной автономии и изолированных литературных канонов. Подрывая этот нарратив, Санд нащупывает в «Муни-Робэн» новый способ письма о крестьянах, основанный на двух принципах. Во-первых, сюжет и повествовательная рамка рассказа манифестируют подчеркнутую универсализацию локального колорита, вовлеченность его в мировую литературу и культуру. Во-вторых, Санд предлагает оригинальную концепцию простонародного сознания, которое воспринимает сверхъестественное иначе, нежели образованные люди. Муни неоднократно утверждает, что не верит в Жоржона, и объясняет все странные события существованием «примет» («на свете нет ни колдунов, ни колдуний; а у нее <встреченной девушки> был худой глаз»[356]), верит в сглаз и потому делает «заклинания против примет»[357]. Когда жена пеняет умирающему Муни на его контакт с Жоржоном, он вообще не понимает, о ком идет речь. Муни не верит в дьявола или злых духов, а «верит в судьбу»: «Он отнюдь не был суеверен, а действовал вследствие ложной или истинной физической теории», поэтому рассказчик называет такой тип сознания «наукой инстинкта или наблюдения»[358] и сопоставляет ее с новейшими научными практиками – открытием магнетизма, который дал рациональное объяснение фактам, до того считавшимся сверхъестественными. Суть научного прогресса, по словам рассказчика, как раз и заключается в том, чтобы постепенно выводить такие необычные явления, как сомнамбулизм, колдовство, второе зрение, из сферы непостижимого в светлую зону природных законов.
В более поздних «крестьянских» текстах – романе «Жанна» (1844) и очерке «Ночные видения в деревнях» (1851) – Санд разовьет эту концепцию, настаивая на специфичности крестьянского восприятия мистического. Только образованное сознание, рефлектирующее над религиозностью и мистикой, кодирует необычные и паранормальные природные явления как фантастические и мистические. Крестьяне же, живущие внутри природы, кодируют их совершенно иначе – как «нормальные»[359]. Санд изображает крестьянское мышление в виде сложного переплетения языческих и христианских практик, своеобразного пантеизма. Именно в такой парадигме и воспринимает мир Муни, а чувствительный рассказчик и его скептический брат повествуют о странной истории Муни в логике бинарного противопоставления «рациональное vs мистическое», не свойственной крестьянам и потому как бы бессильной открыть истину.
Итак, необходимо обратиться к рассказу «Касьян» в свете всего сказанного о сюжете «Муни-Робэн» и концепции Санд. В сюжете и повествовательной технике обоих рассказов много сходного. Вместо «оперной» рамки в «Касьяне» располагается экспозиция – встреча похоронного поезда, который расценивается кучером Ерофеем, носителем простонародного суеверного сознания, как «дурная примета»[360]. Она, по его мнению, и вызвала поломку тележной оси, а та, в свою очередь, сделала возможной встречу со странным Касьяном, который пытался лечить покойника. Такая экспозиция задает не только тему memento mori, но и проблему суеверий и особого квазирелигиозного восприятия мира, которая далее развивается в изумляющих охотника суждениях Касьяна. Его внешний вид и сложение описаны с помощью той же, что и у Санд, фигуры – контраста между маскулинностью и инфантильной нежностью:
Когда я с ним познакомился, он был еще молод, – мужчина довольно высокого роста, худощавый, с нежной (в оригинале délicate. – А. В.) наружностью, хотя владел необыкновенной силой[361].
Не встречал я крестьянина с таким, как у него, нежным сложением[362].
Наружностью, языком и манерами он резко отличался от всех прочих поселян, хотя весь век жил в таком же состоянии невежества и нравственного усыпления[363].
Странный старичок говорил очень протяжно. Звук его голоса также изумил меня. В нем не только не слышалось ничего дряхлого, – он был удивительно сладок, молод и почти женски нежен[364].
Его речь звучала не мужичьей речью: так не говорят простолюдины, и краснобаи так не говорят. Этот язык, обдуманно-торжественный и странный… Я не слыхал ничего подобного[365].
Со спины Касьян показался рассказчику мальчиком, и в описании его внешности, при всех различиях с Муни, все же важно отметить повторение эпитета «нежный», связанного и с инфантильностью. В облике и поведении Муни исследователи также отмечают акцентированную женскость (Муни нежен, не пьет, не посещает кабаков, игнорирует женщин), из чего Н. Мозе заключает, что Санд проблематизирует пол героя: непонятно, колдун он или колдунья. Припадки Муни Мозе трактует как истерию, которую в XIX в. считали прерогативой женщин, и не дает ей адекватной интерпретации[366]. Мне же представляется, что Муни – мужской вариант образа андрогина, ключевого для зрелой прозы Санд, начиная с середины 1830‐х гг.[367] Маскулинность Муни размывается и осложняется женскими чертами, чтобы подорвать авторитетный дискурс, предписывающий мужчинам и женщинам строго определенные социальные роли и тип поведения, неравенство мужской и женской любви (рассказчик подчеркивает, что Муни не ревновал жену и был «чужд диких предрассудков насчет супружеской чести», т. е. отрицал предписанное в ситуации адюльтера поведение). Примечательно, что этот важный мотив Санд появляется и в тексте о крестьянах.
У женской нежности тургеневского Касьяна, конечно же, нет этого подтекста, и объясняется она иначе: инфантильность и феминность Касьяна подчеркивают его обособленность от всех остальных крестьян, которые работают в поле. Ослабленная маскулинность выводит Касьяна из ряда типичных мужиков и вводит в разряд странных, «юродивых». Отметим здесь и то, что в славянском фольклоре образ святого Касьяна наделяется демоническими коннотациями[368].
Развитие охотничьего сюжета в обоих рассказах также имеет важную точку пересечения. Повадки Касьяна, который странно ведет себя в лесу, передразнивает птиц, но не разговаривает с рассказчиком, напоминают о способности Муни входить в контакт с животным миром и управлять им (смысл этого контакта у Санд и Тургенева разнится). После того как охотник у Тургенева возвращается в деревню с одним коростелем, Касьян серьезно объясняет ему, что отвел от него всю дичь, «заговорил» ее, чему рассказчик не верит. Далее в рассказе эта мотивировка никак не поддерживается и смысловая неопределенность по этому поводу не нагнетается. Вся недосказанность переключается на девочку Аннушку, о родстве которой с Касьяном читатель узнает сначала со слов Касьяна, потом рассказчика и наконец Ерофея. Хотя прямо ничего не названо, вероятность трактовать Аннушку как дочь Касьяна крайне высока, и у читателя не остается почти никаких сомнений в этом, поэтому о классической неопределенности тут говорить не приходится