Этнографизм жанра в контексте имперской этнографии 1840–1850‐х гг
Этнографизм литературы о крестьянах был предопределен самой тематикой: достоверно рассказать о крестьянской жизни в эпоху интенсивно формирующегося реализма было возможно, только включив в текст этнографический материал – описания повседневного быта, ритуалов, фольклора. Первая волна литературной моды на этнографизм нахлынула в конце 1820‐х – начале 1830‐х гг., когда О. М. Сомов, И. Г. Кулжинский, Н. В. Гоголь, Г. Ф. Квитка (Грицько Основьяненко), Е. П. Гребенка публикуют на русском языке в Харькове, Москве и Петербурге циклы и серии рассказов из малороссийского (украинского) быта. Во многих из них протагонистами были украинские крестьяне и казаки (в том числе из прошлого Украины). Украинский фольклорно-этнографический бум первой волны помещал в центр репрезентации преимущественно свободных хуторян и в подавляющем большинстве эксплуатировал идиллический модус, коррелирующий с любовными типами сюжетов. С точки зрения дискурсивных свойств «малороссийские» крестьяне и поселяне, по наблюдению историков культуры, удовлетворяли растущий с начала XIX в. запрос российской имперской элиты на изображение менее цивилизованных Других, которые вошли в состав империи совсем недавно (в конце XVII в.), но лишь за 50 лет до бума были юридически и административно интегрированы в состав империи, утратив автономию[432]. Как изменилась репрезентация украинских крестьян в русскоязычных текстах в 1850‐е гг., я подробно рассмотрю в главе 16.
В 1840‐е гг. параллельно и в конкуренции с литературным этнографизмом институционально оформляется собственно этнографическое знание: в 1845 г. учреждается Императорское Русское географическое общество (ИРГО), которое консолидирует различные научные секции и существовавшие ранее научные проекты по историческому, статистическому, географическому, лингвистическому и другому изучению народов империи[433]. Под эгидой общества выходят несколько профильных научных журналов, на страницах которых быстро формируется научный этнографический дискурс. Его неотъемлемой частью становится изучение и описание крестьянского быта и собирание фольклора. В развитии этнографической парадигмы знания 1850‐х гг. принимали участие самые разные акторы, часто с конфликтующими взглядами, – университетские профессора, чиновники, этнографы-любители, критики, публицисты и, конечно, писатели[434].
Исследовательский этос[435], разделяемый многочисленными членами ИРГО, к началу 1850‐х гг. начал сложным образом коррелировать с националистическими устремлениями так называемой «русской» партии общества[436]. В тот период «русская» партия в лице Н. И. Надеждина, К. Д. Кавелина, А. В. Головнина, братьев Милютиных и др. взяла верх над «немецкой» и заняла все ключевые посты. Как показал Н. Найт, это предполагало курс на «русификацию» всех этнографических исследований, хотя, разумеется, исследовательская программа К. Бэра по изучению вымирающих малых племен империи не была полностью похоронена и нашла частичное воплощение (хотя и не такое полное, как изучение «русской народности») в серии статей и специально посвященном инородцам выпуске «Этнографического сборника» (1858). В целом процент статей об инородцах во всех изданиях ИРГО был невелик по сравнению с работами о славянских народностях (великороссах, малороссах, белорусах), составлявших то, что позднее обрело название «триединой русской нации»[437].
Этнографические статьи и очерки печатались, разумеется, не только в изданиях, аффилированных с ИРГО: читатели регулярно находили их на страницах едва ли не всех толстых журналов[438], а также отдельными изданиями – например, знаменитый многотомник А. Терещенко «Быт русского народа» (1848). К началу 1850‐х гг. этнографический дискурс в Российской империи имел центр (ведомственные журналы, научные проекты и экспедиции) и периферию (толстые журналы, литературная этнография). Можно сказать, что он приобрел очертания, по М. Фуко, дискурсивной формации[439], т. е. сформировался особый порядок дискурса, который управлял порождением новых высказываний о народе, обычаях, фольклоре, традициях и значимости их фиксации для контроля над населением империи и создания резервуара культурных сведений, банка данных о ней. Характерно, что уже в конце 1840‐х гг. этот порядок дискурса спустился в низовую массовую сферу народных гуляний в Петербурге: как обнаружил А. М. Конечный, в 1848 г. в балагане на Адмиралтейской площади «крепостные люди помещика А. А. Жеребцова „представляли с некоторым успехом пьесы из народных сказок и народного быта“»[440].
К середине 1850‐х гг. ИРГО стало подобием «социальной сети», членство в которой считалось престижным и необходимым для идентификации себя с обширной группой прогрессивно настроенных офицеров, администраторов, ученых и писателей, заинтересованных в изучении русской и других народностей, а значит, и модернизации страны. К 1856 г. среди членов общества значились многие известные писатели и поэты – Тургенев, А. К. Толстой, Салтыков, Панаев, Тютчев, Погодин, Максимов[441]. Многие из этого списка представлены в моем корпусе.
Наиболее значительным событием второй половины 1850‐х гг. с точки зрения участия писателей в географическом и этнографическом изучении Российской империи стала так называемая «литературная экспедиция» Морского министерства 1855–1861 гг. Писатели А. Н. Островский, А. Ф. Писемский, М. Л. Михайлов, Г. П. Данилевский, А. А. Потехин, С. В. Максимов и др. были отправлены в казенную командировку с целью описать рыболовство и судоходство прибрежных жителей некоторых регионов, чтобы доставить сведения для реформы набора во флот. Несколько экспедиционеров были известными авторами, работавшими в том числе в жанре «рассказа из крестьянского быта»: Писемский, Михайлов, Потехин, Максимов создали в 1850‐е гг. не по одному произведению этого жанра. Как мне уже доводилось писать, этнографический дискурс, литературная продукция названных авторов и реформистские устремления «либеральных бюрократов» во главе с великим князем Константином Николаевичем, возглавлявшим Морское министерство, во второй половине 1850‐х гг. тесно переплетались[442]. Эти взаимодополняющие контексты, и в первую очередь институциональная, государственная поддержка «литературной экспедиции», позволяют объяснить то общественное внимание, какое было приковано и к обсуждению крестьянского вопроса, и к произведениям о крестьянах, воспринимавшимся публикой как часть большой модернизационной парадигмы, особенно после восшествия на престол Александра II.
Научный этнографизм имел проекцию и в дискурсе художественной прозы, в частности в рассказе из крестьянского быта. На основе корпуса из 230 текстов я выделил три наиболее распространенные формы проявления этнографизма.
1. Этнографически ориентированное описание различных типов и профессий крестьян (крепостных и вольных, в том числе предметов, реалий и хозяйственных процессов)
Короткая проза о крестьянах с 1770‐х по 1861 г. представляла читателям широчайшую палитру почти всех типов крестьянского населения империи и типов труда. Вот неполный список наиболее заметных и частотных типов крестьян с указанием текстов, где они в том или ином виде фигурируют:
• земледельцы (барщинные и оброчные): «Антон-Горемыка», «Светлое Христово Воскресение», «Пахарь», «Пахотник и бархатник» Григоровича;
• оброчные, хозяйствующие, представители разных ремесел отходники (каменщики, плотники, каменотесы, водовозы): «Хорь и Калиныч» Тургенева, «Водовоз» Башуцкого, «Плотничья артель» и «Питерщик» Писемского, «Кулачок» Максимова и др.;
• дворовые (лакеи, кормилицы, няни, дворники, повара, буфетчики, горничные, камердинеры, ключники): «Льгов» Тургенева, «Любовь дворовых» Крестовского, «Хамово отродье» Кукольника, «Развеселое житье» Салтыкова-Щедрина, «Лихой человек» Марко Вовчок, «Мои старые знакомцы. Передняя» Лазаревского, «Саввушка» Кокорева, «Кирилыч» Мея и др.;
• скотницы: «Деревня» Григоровича, «Саргина могила» Петрова;
• извозчики: «Извощик» Запольского, «Мешок с золотом» Полевого, «Корыстолюбец» и «Искушение» Погодина, «Честный извозчик» Русанова, «Извозчик-ночник» Булгарина, «Жизнь и похождения Тихона Афанасьева» Славутинского и др.;
• коробейники: «Чужая голова – темный лес» Гребенки, «Искушение» и «Памятка» Даля;
• отставные солдаты: «Горькая участь» Чулкова, «Отставной солдат» Булгарина, «Рассказ русского солдата» Полевого, «Солдатка» Авдеевой, «Отставной солдат Пименов» Салтыкова, «Богомолка» Петрова, «Дедушка Назарыч» Погосского;
• фабричные крестьяне: «Певцы» и «Бежин луг» Тургенева, «Четыре времени года» Григоровича;
• бурмистры/управляющие из крестьян: «Бурмистр» Тургенева;
• свободные выкупившиеся крестьяне: «Своя рубашка» Славутинского;
• держатели постоялых дворов из крестьян: «Постоялый двор» Тургенева, «Накануне Христова дня» Левитова;
• музыканты-капельмейстеры из крестьян: «Даровитость русского человека» Т. (анонимный автор), «Изуроченная» Петрова;
• бурлаки: «Смедовская долина» Григоровича, «Наносная беда» Петрова;
• дьячки из крестьян: «Неожиданное богатство» Кобяковой.
Из этого далеко не исчерпывающего всего многообразия крестьянских типов списка видно, что земледельческий барщинный труд отнюдь не доминирует в общей картине различных габитусов крестьянской жизни первой половины XIX столетия. Значительная доля принадлежит дворовым, которые находились в непосредственном каждодневном контакте с помещиками и управляющими и потому часто представляли гораздо более богатый материал для художественных и документальных повествований, в том числе автобиографических. Тем привлекательнее для широкой публики на ранних порах развития жанра выглядели тексты, целиком посвященные земледельцам, как правило оказавшимся в трудной, подчас критической ситуации. Фурор «Антона-Горемыки» (1847) Григоровича отчасти объясняется тем простым обстоятельством, что до него никто не строил действия вокруг судьбы барщинного земледельца, которому нечем платить оброк.
Крестьянский земледельческий труд стал постепенно входить в литературу в гораздо более полном, чем до того, объеме, и тут же у авторов появилась потребность в соответствующей лексике для описания его реалий. Писатели использовали сноски, ссылки, курсив, примечания, разъясняющие читателю значение специальных слов и понятий (например, в «Антоне-Горемыке» Григорович поясняет, что такое «коренная ярмарка», «кулига»). Однако большая часть таких пояснений должна была быть инкорпорирована в само описание жилищ, пахоты, косьбы и других естественных для крестьян процессов, чтобы не перегружать читателя обилием незнакомых слов, а страницы – сносками.
2. Этнографические экскурсы в традиции, обычаи и обряды крестьян
Практически каждый рассказ из крестьянского быта в том или ином виде содержал упоминание повседневных практик и обрядов крестьян – свадеб, похорон, посиделок, гаданий, ворожбы, знахарства, колдовства, коновальства, заговоров и т. п. Однако текстов, целиком или хотя бы по большей части посвященных этим феноменам быта, в корпусе не так много. Чемпионом в этом отношении выступает Даль, с 1848 г. регулярно и большими порциями публиковавший циклы «Картин из русского быта»: «Авсень» (1848) о святочных гаданиях; «Сухая беда» (1848) – об одном обычае в чувашской деревне и у русских; «Колдунья» (1848) – история колдуньи Авдотьи; «Чудачество» (1848) – примеры чудаков из народа в разных регионах империи – от Оренбурга до Костромы; «Кликуша» (1857) – физиологический очерк о кликушах. Вторым после Даля этнографом-очеркистом по праву считался Максимов, занявший эту литературную нишу в поле 1850‐х гг. и постепенно вытеснивший из нее Даля. В 1858 г. вышел его «Колдун», рассказ о быте и нравах деревенских колдунов, которых община приговаривает к наказанию плетьми, а в 1859‐м – «Повитуха-знахарка» – о судьбе повитухи в одной деревне.
Этнографические экскурсы могли быть инкорпорированы и в более пространные фикциональные тексты (повести и рассказы), задача которых заключалась в другом, но для создания необходимого деревенского колорита автор прибегал к описанию обычаев и обрядов. Так, например, в «Деревне» Григоровича рассказ о крестьянской свадьбе занимает несколько страниц и содержит детализированное описание процессий, действий, кушаний, ритуалов, присказок. Вдобавок Григорович заостряет этнографичность этой картины тем, что включает точку зрения барина и барыни, которые по-французски удивляются некоторым странным и экзотичным, диким для них действиям и словам жениха и невесты.
3. Фольклорные тексты (пословицы, поговорки, песни, причитания, предания, легенды и т. п.)
Подробное описание всего комплекса фольклорных элементов малой прозы о крестьянах представляется здесь избыточным, тем более что этой теме уже были посвящены капитальные исследования[443]. Не пересказывая их, акцентируем важные для нас аспекты – дискурсивную конструируемость образа фольклора в литературе и идею имперского разнообразия.
По мере того как фольклор осознавался в качестве важной части не только простонародной, но и национальной культуры и был заново открыт и даже переизобретен во многих европейских культурах начала XIX столетия, он все чаще становился конструктивным принципом или дискурсивной доминантой текстов, претендующих на максимальное соответствие критерию «народности»[444]. Хотя народные песни и обряды могли встречаться и в драматургии XVIII в. (ср. многочисленные песни в «Мельнике-колдуне» А. О. Аблесимова и других пьесах), в прозе такие фольклорные или квазифольклорные элементы адаптировались и приживались гораздо медленнее. Так, например, в дидактическом «романе» «Деревенский староста Мирон Иванов» В. П. Бурнашева (1839), предназначенном в первую очередь для чтения простолюдинам, повествователь критикует народные песни (исполняемые на свадьбе героини Параши) за их «бестолковость» и «вздорность»[445]. В отличие от текстов «для народного чтения», произведения, адресованные элите, напротив, зачастую включали фольклорные элементы, особенно в связи с модой на малороссийский колорит. Во многих подобных историях к концу 1830‐х – началу 1840‐х малороссийский антураж контаминировался с простонародной тематикой, и тогда возникали тексты, где действие той или иной легенды или предания разворачивалось в крестьянской среде. Так, например, устроен рассказ П. А. Кулиша «Огненный змей. Малороссийское предание» (1841), варьирующий широко распространенные в фольклоре разных славянских культур предания об огненном змее, который соблазняет девушек и выступает соперником их возлюбленных или мужей. Позже этот же сюжет ляжет в основу крестьянских рассказов «Огненный змий» М. В. Авдеева (1853) и – в пародийном ключе – «Змей» Н. В. Успенского (1858).
В 1840‐е гг. растет число текстов о крестьянах, где фольклорные элементы используются в качестве паратекстов (эпиграфы), подсвечивающих или осложняющих конфликт. Одним из первых таких произведений стала «Деревня» Григоровича, который сознательно и последовательно вплетал в повествование народные и литературные (А. В. Кольцова) песни, пословицы, ставя их эпиграфами к главам повести. На протяжении 1847–1851 гг. в русской прозе о крестьянах возникает настоящий бум на фольклорность в самых разных ее проявлениях – от паратекстуального до сюжетного. Несколько «Картин из русского быта» Даля пересказывают различные региональные и народные предания и легенды: «Упырь. Украинское предание» (1848), «Полунощник. Украинское предание» (1848), «Заумаркина могила» (1848, устюжская легенда XVI в.), «Богатырские могилы» (1848, о могильных курганах у чуди). Можно сказать, что Даль беллетризировал собранные им в губерниях и пограничных регионах империи материалы, превращая их в фикциональные аналоги этнографических статей в толстых и специальных профильных изданиях.
В знаменитых «Записках охотника» Тургенева сразу несколько рассказов были построены на мотивах народных суеверий, легенд и фольклорных текстов: «Бежин луг» (1851), «Касьян с Красивой Мечи» (1851) и «Певцы» (1850). Продолжал это направление и Григорович. В начале 1850‐х он создал два святочных рассказа, тогда еще малопопулярных в русской литературе: «Прохожий» (1851) и «Светлое Христово Воскресение» (1851). Последний, кстати, был перепет Далем в «Светлом празднике» (1857). Вторая большая серия его «Картин из русского быта» 1856–1857 гг. вобрала обработанные региональные предания: «Подземное село» (1856) – предание из Олонецкой губернии; «Ракита» (1856) – о дереве – свидетеле преступления (Черниговская и Орловская губернии); «Невеста на площади» (1857) – о старом обычае брать в жены преступниц прямо с казни или публичного наказания.
Растянувшаяся более чем на десять лет (1848–1861) публикация «Картин из русского быта» Даля с последующим выходом двух томов в составе сочинений писателя 1861 г. стала важной, хотя позже и забытой вехой в складывании коллективных этнографических представлений о многообразии Российской империи. Полигенетизм, полижанровость и этническая пестрота очерков Даля делали их подобием его будущего «Словаря живого великорусского языка». Хотя этнический охват очерков был гораздо более широким и инклюзивным, он так же манифестировал имперскую идеологию, о чем в последние годы все чаще напоминают исследователи[446]. В частности, еще в ранней «картине» «Говор» (1848) Даль расхваливал свою способность буквально по одному слову-шибболету определить, откуда происходит сказавший его человек. Мультиэтничность и многоукладность империи калейдоскопически представлены в его очерках. Читатель узнает об обычаях чувашских деревень («Сухая беда», 1848), о судьбе полячки, ставшей цыганкой («Цыганка», 1848), о репутации цыган и евреев и расхожих анекдотах про них («Евреи и цыгане», 1848), о коварстве цыган («Ворожейка», 1848, «Цыган», 1856), о жизни русской диаспоры в турецкой деревне («Беглянка», 1848), о могильных курганах у чуди («Богатырские могилы», 1848), о судьбе оренбурженки, попавшей в плен и ставшей наложницей бухарского эмира («Осколок льду», 1856), о простой чухонке, выбившейся в барыни и взявшей фамилию Пышнова («Крестьянка», 1857)[447].
Очерки Даля, слишком поздно собранные в некое подобие цикла, не стали значимым вкладом в литературу о крестьянах и не закрепились в национальной культурной памяти, очевидно, потому, что в период интенсивного нациестроительства в рамках империи второй половины XIX в. не способствовали центростремительной консолидации национального воображения, оставаясь фрагментами имперской мозаики. Другой цикл – «Записки охотника» (1852) – оказался гораздо более успешным. Он по праву стал ключевым этапом «этнографизации» и национализации крестьянской темы, сформировав устойчивые и разделяемые многими читателями представления о том, что такое русская сельская провинция, кто такие русские крестьяне, ее населяющие, и каков типичный русский центрально-черноземный пейзаж. «Пейзажный национализм» (термин С. Штыркова, имеющий западные прототипы[448]) «Записок охотника» был отмечен критиками еще в XIX в., но и тогда, и позже он проходил по разряду мастерства Тургенева создавать лирические и пронзительно точные описания природы. На самом деле его культурная роль была гораздо значительнее и заключалась в создании образцов национального сельского пейзажа с вписанными в него крестьянами, помещиками, флорой и фауной.
«Записки охотника» впервые в русской литературе выполнили ту культурную работу, какая была проделана англичанкой Мэри Митфорд в цикле книг «Наша деревня» (Our Village, 1824–1832), на немецком языке Бертольдом Ауэрбахом в «Шварцвальдских деревенских рассказах» (Schwarzwälder Dorfgeschichten, 1843–1854), а на французском в «Сельских повестях» Жорж Санд. Эта работа заключалась в том, чтобы географически и культурно локализовать народную, а значит, и национальную повседневную жизнь, которая отныне становилась видимой не только на географической, но и на культурной карте государств и империй (обозреваемой, как правило, из столиц: отношения центр – периферия)[449]. Тургенев с небывалой до него степенью географическо-топографической детализации прописывал многочисленные места, деревни, урочища, реки, озера, местности многих уездов черноземных губерний – Тульской, Орловской и Калужской. Населяющие их у Тургенева разные типы крестьян, однодворцы, сектанты, уездные лекари, купцы, приказчики и бурмистры, разной руки помещики, священники, разночинцы и другие персонажи оказались не только психологически и социально, но и топографически и этнографически детерминированы, что, конечно же, было признаком возникающего реалистического стиля письма. Роль этнографической и топографической детализации в создании субъективности крестьянских персонажей на этом этапе развития прозы была чрезвычайно высока и составляла едва ли не главную ее инновацию.
Таким образом, за счет трех этнографических маркеров – этнографизма социальных типов крестьян, их практик и их фольклора – слагалась важная жанровая константа рассказов из крестьянского быта.