[568] Чувствуя свою вину и потребность минимизировать раскол между сословиями, интеллектуальная элита искала любых возможностей изучать и просвещать народ, а потому ситуация участливой беседы или даже «интервьюирования» разговорчивого извозчика – наиболее естественная, легко переносимая на страницы очерка, рассказа, стихотворения или романа. В отличие от регулярных встреч с прислугой или дворней, происходивших в закрытом пространстве усадьбы или городской квартиры, разговор с извозчиком в течение протяженной во времени и пространстве поездки сулил новые впечатления и открывал дверь в мир городских слухов, а значит, обладал сюжетогенным потенциалом. Извозчиков, несомненно, следует добавить к тем группам земледельцев и купцов-мореплавателей, а в Новое время горожан, из которых, по мнению Вальтера Беньямина, выходили наиболее яркие рассказчики. В известном эссе «Рассказчик» Беньямин отмечал, что с развитием капитализма и медиа информация, источником которой становятся газеты, вытесняет живой устный рассказ из человеческого обихода[569]. Однако не будет преувеличением сказать, что извозчики в XIX столетии (как и таксисты сегодня) оставались не только источником «информации» и слухов, но и носителями иного по сравнению с их седоками опыта, побуждавшего о нем рассказывать другому[570].
Время поездки, когда седок часто оставался наедине с извозчиком, создавало уникальный хронотоп, в котором снимался социальный барьер между представителем образованного класса и, что важно, свободным и независимым от него простолюдином-возницей. Потенциальное исчезновение сословной дистанции устанавливало доверительные отношения, способствовавшие обмену историями. Не случайно поэтому, что начиная с очерка Запольского «Извощик» (1798) восхищение и симпатия, испытываемые седоком-литератором по отношению к разговорчивому вознице, становятся своего рода топосом в литературе об извозчиках, гарантируя саму возможность услышать и запомнить историю.
Таким образом, внутри популярного литературного сюжета находил разрешение сложный социальный конфликт – во-первых, напряжение между элитой и простонародьем, а во-вторых, антагонизм между свободными и рабами (крепостными). Отношения между ними, однако, оказываются при ближайшем рассмотрении гораздо более сложными. Дело в том, что до 1861 г. нанятый в городе извозчик, особенно с поздней осени и до конца весны, по своему статусу, как правило, был крестьянином-отходником, т. е. крепостным или государственным крестьянином, ушедшим в сезонный промысел от помещика или приказчика за фиксированный оброк. Число трудовых мигрантов-отходников неуклонно росло с конца XVIII в. на всем протяжении XIX в.[571] Более того, по данным переписи, среди извозчиков, например, Москвы в 1902 г. из 15,4 тысячи собственно «москвичей» оказалось всего 220 человек[572]. Масштаб миграции до отмены крепостного права был, конечно, меньшим, однако все равно большинство извозчиков в старой столице и Петербурге 1800–1840‐х гг. становились отходниками из своей губернии ради сезонного заработка. Именно в Москву отправляется Ванюша в «Мешке с золотом» Полевого, чтобы восстановить потерянные сбережения отца и претендовать на руку Груни. К середине века миграция между крупными городами и деревнями (особенно определенных губерний – Ярославской, Новгородской, Костромской) значительно выросла[573]. При благоприятных условиях крестьяне оставались в столицах, сколачивали небольшой капитал и даже выкупались на волю или же годами жили на вольных хлебах, высылая помещикам оброк. Такой уклад нашел яркое отражение в рассказе Писемского «Питерщик» (1852), где сметливый и пробивной ярославец Клементий делает карьеру в Петербурге. Но уже с рассказа Полевого извозчик в литературе устойчиво предстает как посредник, челнок не только между районами и локациями города, но и между деревней и городом.
Таким образом, извозчик-отходник в восприятии городского жителя представал в одно и то же время и как крепостной, т. е. представитель далекой деревни, работающий на земле, и как свободный субъект, горожанин, рассчитывающий только на себя и живущий собственным заработком здесь и сейчас в столице. Одновременная свобода и закрепощенность порождала уникальный феномен полусвободного-полураба, создавая в глазах пассажиров, да и в воображении самих возниц, иллюзию разрушения социальной иерархии в момент максимальной близости и доверительного общения между заказчиком услуги и ее исполнителем.
Поскольку подавляющее большинство литературных произведений XIX в. созданы представителями образованных и высших классов, только этим можно объяснить, что целые пласты городской реальности (с весьма значительным участием трудовых мигрантов-крестьян) оставались буквально невидимыми и неизвестными для художественной словесности того времени. К 1840‐м гг. до 80–85% всех городских наемных рабочих из крестьян трудились на фабриках[574], однако история литературы и культурная память не знает почти ни одного произведения 1840‐х – первой половины 1850‐х, где действие происходило бы на фабрике или хотя бы тематизировало такую судьбу отходника. Исключение – роман Д. В. Григоровича «Рыбаки», в котором есть эпизодическое описание ткацкой фабрики[575]. Литература и публицистика второй половины века, разумеется, разрушили это негласное табу. Тем не менее в свете нашей проблемы этот пример отчетливо демонстрирует слепые зоны в репрезентации целых классов, социальных групп и связанной с ними реальности в России того времени. Чтобы написать физиологический очерк о фабричных рабочих (мужчинах, женщинах или детях), недостаточно было просто выйти на улицу, нанять извозчика и проехаться по злачным районам, необходимо было получить доступ на завод, в цеха и на производство. В конце века, с развитием марксизма в России, это станет модным и востребованным занятием, в эпоху же до отмены крепостного права писатели и журналисты, как правило, довольствовались самым простым и естественным типом наблюдения – пешей прогулкой по улицам или поездкой в санях или дрожках извозчика. Именно он был представителем «настоящего» народа, до которого было проще всего дотянуться.
Легко заметить, что в социальном объяснении феномена извозчика все время просвечивает экономика. В самом деле, как не задаться вопросом: почему именно за этой профессиональной группой в литературе закрепляется переживание дьявольского искушения? Сразу же следует подчеркнуть, что речь идет об особом дискурсе в рамках дисциплинарной власти, созданном образованной элитой, в литературном воображении которой крестьянин/простолюдин искушался деньгами, оброненными богатым пассажиром. Само искушение оказывалось возможным, очевидно, лишь потому, что крестьянам в культуре той эпохи приписывалась сильная религиозность, покорность, богобоязненность и при этом они часто изображались как лишенные субъектности, т. е. не обладающие достаточной волей противостоять проискам нечистой силы. Особенно тяжким грехом и в фольклоре, и в литературе считалось поклонение золотому тельцу и алчность[576]. Соединение двух представлений (о религиозности крестьян и о греховности денег) породило такой извод сюжета, в котором извозчику вменялось испытывать бесовское искушение крупной суммой денег и либо поддаться ему и погибнуть, либо с честью выдержать испытание и быть вознагражденным за возврат потери. Дисциплинирование потенциального простонародного читателя подобных рассказов заключалось в том, чтобы ненавязчиво объяснить ему, что брать чужое нехорошо, т. е., говоря политэкономическим языком, что такое собственность и кому она принадлежит.
Но исчерпывается ли этим экономическая подкладка?
Прежде всего, остановки извозчиков в Петербурге и Москве, по-видимому, уже с XVIII в. именовались биржей, т. е. местом торга, где возницы конкурировали между собой за седоков[577]. Вот как описывает этот рынок Полевой в «Мешке с золотом»:
В самом деле, если нельзя назвать республикою, то можно уподобить целому гражданскому обществу мир московских извозчиков. <…> в мире московских извозчиков есть свои условия быта, из коих только гении-извозчики вылетают и в коих богатство выигрывает, ум служит подставкою, а бедность и глупость, как везде, бывают родные сестры.
<…> Биржа, где стоял Ванюша, составляла только часть мира того постоялого двора, в котором, под покровительством Парфентья, кочевали пришлецы отвсюду и всякие. Они разъезжались каждое утро на несколько биржей и соединялись в одно общество поздно вечером. На каждой бирже были записные, вековые жильцы-извозчики, знавшие всю подноготную в Москве и управлявшие общими мнениями… Волнения на бирже, при появлении пешеходца, все делались под их рукою. Тут был неизъяснимый дележ, угощенье, череда. Главные коноводы всего более выработывали ночью, возя удалой народ на лихих дрожках бог знает куда и где кидали горстью двугривенные, как сор, не уважали синих и красных бумажек и гордились только белыми[578].
Повторяясь едва ли не в каждом очерке об извозчиках (Вистенгофа, Кокорева и др.), понятие «биржи» заключало в себе очевидный экономический смысл: извозчики вступали в ожесточенную конкуренцию за седока, оплачивая, если были деньги, постоянные места на бирже, а в литературных текстах развитие сюжета напрямую зависело от того, насколько удачно пойдет работа героя и сумеет ли он зарабатывать в день сверх той суммы, которую назначает ему хозяин артели. Легко представить, в каких новых, капиталистических условиях обнаруживал себя вчерашний селянин, привыкший работать на земле, когда попадал в большой город, да еще и в новую экономическую реальность. При благоприятных обстоятельствах начинающий извозчик «ванька» (первая ступень иерархии) мог за зимний сезон увезти с собой 100–150 рублей или, напротив, вернуться ни с чем