ас большая, но медицинской помощи, кроме матроса, который когда-то был ротным фельдшером, — никакой. Все это на меня произвело такое удручающее впечатление, что я решила сделать, что могу, и, вообще, чувствовала, что если я тоже сбегу, как и все, то никогда себе этого не прощу. Юрий Львович сначала, конечно, и слышать не хотел об этом, хотя, когда я приступила с решительным вопросом, могу я быть полезной или нет, сознался, что могу. Наконец согласился, что я телеграфирую домой. Вот и вся история, и я лично чувствую, что поступила так, как должна была, а там— будь что будет. Будь я так слаба, как прежде, конечно, нечего было и думать, но я за это лето, в основном в последний месяц, так поправилась, что даже люди, которые видели меня каждый день, поражаются тем, как я стала хорошо выглядеть. Вообще, чувствую, что здоровье ко мне окончательно вернулось. Мне так хочется вам рассказать! Еще можно будет написать с острова Вайгача.
Сейчас выяснилось, что Севастьянов и доктор, может быть, успеют приехать, тогда, конечно, я не поеду, во всяком случае это письмо пошлю только тогда, когда это выяснится, и если вы его получите, то знайте, что я уехала, и ждите известий с Вайгача. Во Владивостоке будем в октябре или ноябре будущего года, но если будет хоть малейшая возможность, пошлю телеграмму где-нибудь с Камчатки. Леночка уверяет, что если я поеду, то и она тоже, но она такой большой ребенок, что не знаю, как и отнестись, и отговариваю ее, так как уверена, что она плохо соображает, на что идет. Об одном убедительно прошу вас: не забывайте без меня тетю Жанну, я бы даже хотела, чтобы вы ей посылали побольше, так как мне до возвращения деньги все равно не будут нужны. Вообще, распоряжайтесь ими без всяких церемоний...
Пока прощайте, мои милые, дорогие! Поцелуйте от меня крепко-крепко ребят и не огорчайтесь. Ведь я не виновата, что родилась с такими мальчишескими наклонностями и беспокойным характером. Правда?
Много-много раз всех вас целую и буду еще писать, а сейчас очень уж мне грустно растягивать прощание.
Простите вашу Миму».
Кончив читать, я долго не поднимал головы. Ирина Александровна тоже молчала. Письмо датировано 27 августа, думал я. Как известно, «Св. Анна» покинула Екатерининскую гавань 28 августа. Значит, ни Севастьянов, ни доктор к отходу судна не успели — а ждать больше было уже нельзя, вот-вот встанут льды, и так страшно запоздали, и она окончательно решилась...
Как это письмо отличается от предыдущих, несколько легковесных, что ли, — горькое и, может, даже не по ее годам мудрое. Она почти предвидела исход экспедиции, по крайней мере смотрела на ее будущее куда более реально, чем капитан. И надо же: уже тогда предсказать печальную участь экспедиции Седова!
Решилась на эту дорогу по существу больной. Правда, она постоянно оговаривается в своих письмах, что чувствует себя гораздо лучше, но, может, этим она просто хотела успокоить родных?
И еще одно горькое открытие: развал экспедиции, ее трагедия начались еще задолго до того, как «Св. Анна» отправилась в путь. Слишком запоздалый выход в море, отказ Андреева, Севастьянова, доктора... Потом вот еще что, может быть, самое главное: оказывается, Альбанов никогда не приглашался Брусиловым на роль старшего помощника, как пишут некоторые. Георгий Львович после «деликатного» бегства Андреева и болезни штурмана Баумана вынужден был возложить обязанности на Альбанова, несомненно отличного полярного штурмана, но человека малознакомого, к тому же другого круга, иначе говоря, с которым они до этого не ели кашу из общего котла.
— А почему в письмах Ерминия Александровна называет Георгия Львовича Юрием Львовичем? — наконец, словно очнувшись, спросил я.
— В семье между собой его с детства почему-то звали так. Ну вслед за родными, видимо, и Ерминия Александровна.
— В этом письме серьезный упрек в адрес дяди Георгия Львовича, Бориса Алексеевича.
— Пинегин был не совсем точен, когда называл его богатым московским землевладельцем. Дело в том, что богатство-то было у его жены. Вот договор, который заключили между собой Борис Алексеевич и Георгий Львович, в нем они обговаривали все условия будущей экспедиции: «Мы, нижеподписавшиеся, поверенный жены своей Анны Николаевны Брусиловой действительный статский советник Б.А. Брусилов с одной стороны, с другой— лейтенант флота Г.Л. Брусилов, заключили настоящий договор...» Как видите, условия, были для Георгия Львовича довольно жесткие. По окончании экспедиции он мог рассчитывать лишь на небольшой процент от зверобойного промысла. Судно, все остальное он должен был вернуть Анне Николаевне. Видимо, этим, чтобы заранее как-то покрыть часть расходов, и объяснялось его решение — взять до Александровска пассажиров.
— Буквально на днях я узнал еще об одной версии, что якобы перед самым отплытием произошли события, внешне чисто коммерческие, которые, может, и сыграли пусть не главную, но определенную роль в последующих трагических обстоятельствах. Якобы Борис Алексеевич сначала был только одним из акционеров созданной специально для этой экспедиции зверобойной компании. Но потом неожиданно предъявил условие: он целиком берет на себя финансирование экспедиции, все другие акционеры должны выйти из дела. По этой причине и вышел из состава экспедиции первый помощник и акционер лейтенант Андреев.
— Точно я не знаю, но, кажется, и это имело место...
— А кто такая Леночка?
— Это какая-то ее подруга. А вот последнее письмо. — Ирина Александровна осторожно передала мне сложенный вдвое лист:
«Дорогие мои милые папочка и мамочка!
Вот уже приближаемся к Вайгачу. Грустно думать мне, что вы до сих пор еще не могли получить моего письма из Александровска и, наверно, всячески осуждаете и браните вашу Миму, а я так и не узнаю, поняли, простили ли вы меня или нет. Первый раз в жизни я не послушалась папиного совета, но, право, будь вы здесь, на месте, то вошли бы в мое положение. Ведь вы же понимали меня, когда я хотела ехать на войну, а ведь тогда расстались бы тоже надолго, только риску было бы больше. Если бы только я могла получить весточку от вас, то, кажется, была бы вполне счастлива. Пока все идет у нас хорошо. Последний день в Александровске был очень скверный, масса была неприятностей. Леночка ходила вся в слезах, так как расставалась с нами, я носилась по «городу», накупая всякую всячину на дорогу. К вечеру, когда нужно было сниматься, оказалось, что вся команда пьяна ...и вообще, такое было столпотворение, что Юрий Львович должен был отойти и встать на бочку, чтобы иметь возможность написать последние телеграммы. Было уже темно, когда мы проводили Леночку и Баумана (больного штурмана) на берег и наконец ушли в море. Леночка долго стояла на берегу, мы кричали «ура», она нам отвечала...
Больные у меня уже есть, но, к счастью, пока только приходится бинтовать пальцы, давать хину и пр. Затем я составила список всей имеющейся у нас провизии. Вообще, дело для меня находится, и я этому очень рада. Потом начну сама себя обшивать... Пока холод не дает себя чувствовать, во-первых, Юрий Львович снабжает меня усердно теплыми вещами, а кроме того, в каюте, благодаря нашему отоплению, очень тепло...
Так не хочется заканчивать это письмо. Между тем уже поздно. Так не хочется забыть что-нибудь сказать... Поцелуйте крепко-крепко от меня тетю Жанну и дядю Петю, передайте привет всей нашей малой публике. Куда-то мне придется вернуться? Наверное, уже не в Нахичевань. Об одном умоляю, если папа получит такое назначение, что Арабика нельзя будет везти, то не продавайте, а пошлите его Лене. Кстати, Лена просила передать папе, что если его щенок окажется неудачным, то она может ему прислать от своей собаки (пойнтера). Поцелуйте крепко Лукинишну... Просто не верится, что не увижу вас всех скоро опять.
Прощайте, мои дорогие, милые! Как я буду счастлива, когда вернусь к вам. Вы ведь знаете, что я не умею сказать так, как бы хотела, но очень-очень люблю вас и сама не понимаю, как хватило сил расстаться. Целую дорогих ребят.
Ваша Мима».
— Словно она предчувствовала, что больше никогда не вернется, — вздохнула Ирина Александровна, когда я острожно положил письмо на стол. — А Арабик — фронтовой конь отца.
— Судя по этому письму, она тоже собиралась на войну.
— Выходит. Видимо, к отцу в Порт-Артур. Скорее всего она потому и окончила курсы сестер милосердия.
— Но в то время ей было всего 15—16 лет.
Ирина Александровна пожала плечами:
— Она была такая сорвиголова, что все может быть. Ни на какую другую войну она же не могла собираться.
— А сохранилось письмо, которое она передала с Альбановым, когда он уходил со «Святой Анны»?
— Он не принес оттуда никакого письма.
— Но может, оно просто затерялось?
— Нет, — покачала головой Ирина Александровна. — Насколько я знаю, никакого письма не было.
— А от Георгия Львовича матери?
— Кажется, тоже не было никакого письма. Конечно же, не было. Иначе и мы, и Брусиловы что-то бы да знали, что случилось на «Святой Анне».
— Странно, — растерянно сказал я. — Альбанов ведь сам писал, что они отправили с ним почту. И почта, и судовые документы вроде бы были в одной запаянной банке. Судовые документы сохранились, а писем нет... А как он объяснял, почему он не принес письма?
— К сожалению, я этого не знаю... А вот и Лев Борисович, — представила она острожно вошедшего пожилого мужчину.
— Нет, никаких писем он не принес, — подтвердил Лев Борисович. — Вот тут и загадка. Или они на самом деле погибли, или не в его интересах их было приносить. Может, они каким-то образом компрометировали его? Он, правда, почти сразу же по возвращении в Архангельск написал Екатерине Алексеевне, но никакого письма от Георгия Львовича не было.
— А сохранилось это письмо Альбанова?
— Сохранилось. Вот оно: «Ваше Превосходительство! Я не мог раньше сообщить Вам интересующие Вас сведения по той причине, что не знал Вашего адреса, и, узнав его сегодня от г-на вицегубернатора, спешу Вас успокоить, насколько могу. Когда я покинул шхуну на широте 83 градуса 17 минут и долготе 60 градусов восточной, то все оставшиеся на шхуне, то есть Георгий Львович, Ерминия Александровна Жданко и одиннадцать человек матросов, были здоровы, судно цело и невредимо и вмерзло в лед, с которым и продолжает дрейфовать на запад и северо-запад. Лед этот представляет собой очень большие поля, достигающие местами значительной толщины. Среди одного такого поля и стоит спокойно шхуна «Св. Анна», или вернее она стояла с осени 1912 года до самого моего ухода.