В коридоре, прислонившись к стене, стоял Чак.
— Идём, сынок, — нежно обнял Стороженко Чака за плечи и махнул рукой. — Ну его!
И утомленно, обессилено, как после тяжкой-тяжкой работы, на миг опустил голову. Но уже в следующее мгновение встрепенулся и заспешил коридорами и лестницами вниз.
Карета «скорой помощи» уже приехала, и мы еще успели увидеть, как двое дебелых санитаров выносили на носилках из цирка Терезу.
Карета была с красным крестом, запряженная конями.
Стороженко смотрел на Терезу и ничего не замечал. Не заметил он и как подошёл к нему тот здоровенный, с бакенбардами, как у рыси, цирковой швейцар, а вместе с ним такой же здоровенный мордастый городовой с саблей.
— Этот? — обернулся к швейцару городовой, показывая на Стороженко.
— Этот! — пробасил швейцар.
— Прошу! — сказал городовой, беря Стороженко под руку. — Идём!
— Пардон отсюдова! — пробасил швейцар, подхватывая Стороженко под другую рук. Из-за городового выглянула злая рябая рожа Анема:
— Я тебе покажу, как за грудь хватать! Убийца! Каторжник!
— За что? Да он же и пальцем никого не тронул! — растерянно закричал Чак. — Он же…
Вдруг, как из-под земли, вынырнула возле Чака невзрачная фигура лысого человечка в пенсне.
— Гимназист! Вы почему после восьми часов вечера в публичном месте? А ну? — И классный надзиратель схватил Чака за рукав. Тут меня такая злость взяла, что я про всё на свете забыл.
— Да вы что! — закричал я. — Фараоны проклятые! Душегубы! Сатрапы царские! А ну, отпустите!
Смотрю — замерли, вытаращились все вокруг: и швейцар, и городовой, и Анем, и публика.
— Боже мой! Откуда он взялся! Какой-то сумасшедший мальчик! Держите его! — заверещала толстая дама в шляпке со страусовым пером.
— Держите! Держите! — зазвучало отовсюду.
— Ага! Дудки! Я невидимый! Ловите ветер в поле! — кричал я. Но вдруг чувствую — хватают меня за одну руку, за вторую, за воротник.
— Пустите! — кричу. — Вы что! Не трогайте меня! Я же невидимый! Я при вашем царском режиме не жил никогда! Пустите!
Но меня, как в кошмарном сне, стискивают всё сильнее и сильнее. Мне уже и дышать нечем.
И тут всё перед моими глазами поплыло, закрутилось.
Глава 7Неужели я больше не увижу его? Открытие: у Туси глаза, как у Терезы! «Ха-ха-ха! Муха влюбился в Туську Мороз!» А может, она всё-таки есть, смех-трава?! Встреча у мемориала
— Ой!.. — я сидел на лавочке у цирка, на площади Победы, рядом со старым Чаком.
— А? Что? — растеряно произнес я. — Что я не так сделал?
— Да нет, — улыбнулся старик. — Всё так. Но нам больше там сегодня делать нечего. Стороженко тогда забрали в участок, А меня классный надзиратель отвел домой, записал фамилию и сообщил в гимназию. Были неприятности… — Он замолк и вопросительно посмотрел на меня.
— Ах, да! Я же должен рассказать ему о том, что же сказал Рыжий Август Стороженко в кладовке. И я рассказал.
— Зелье-веселье… Смех-трава… Хм… — задумчиво проговорил старик.
— Эх! Вот бы узнать секрет этого зелья-веселья!.. Вот бы!.. — страстно воскликнул я.
И представилось мне вдруг: мальчишки хотят надо мной поиздеваться, посмеяться, а я хохочу, заливаюсь. И мальчишки оторопело переглядываются, растерянно замолкают. И уже не они, а я над ними смеюсь. Потому что знаю секрет смех-травы. Эх!
Чак посмотрел на меня сочувственно — будто прочитал мои мысли.
— А вы не спросили тогда Стороженко? — должен же я что-нибудь сказать.
— Не спросил. Не могу спросить. Не видел я его тогда больше. Выслали его из Киева. Я искал его, заходил к Иосифу, и к Федору Ивановичу. Но они тоже ничего не знали, ничего не могли сказать. Позднее уже ходили слухи, будто бы Стороженко выступал какое-то время в Одесском цирке. С той самой репризой, которую показывал Терезе. Выходит, кастрюлю кто-то из цирковых ему передал. Он её тогда в кладовке спрятал. А потом следы его теряются. Один раз я только слышал, вроде его и Терезу видели вместе на пароходе среди раненных красноармейцев. Это уже во время гражданской войны, в двадцатом году. Но это были слухи. Тереза после падения выздоровела, даже не стала калекой. Но в цирк не вернулась. Выступать под куполом уже не могла. Утратила кураж, как говорят циркачи, — Чак вздохнул и задумчиво посмотрел поверх моей головы куда-то в даль.
— А вы?.. Как сложилась потом ваша жизнь? — осторожно спросил я.
— Как сложилась? — старик усмехнулся. — Долго рассказывать… После этого я заболел цирком. Начал усиленно тренироваться, бегать в цирк. Только не в тот, на Николаевский, «Гиппо-палас» Крутикова, а в цирк Труцци, что размещался на Троицкой площади, за Троицким народным домом (теперь тут Театр оперетты). В «Гиппо-палас», сам понимаешь, мне нечего было и соваться. Управляющий цирком Анем и даже швейцар хорошо меня запомнили. Бегал я, бегал и в один прекрасный день бросил гимназию, сбежал из дома и с труппою Фронкарди начал странствовать по миру. И акробатом был, и воздушным гимнастом, и наездником… А потом клоуном. В гражданскую воевал у Щорса. Потом снова цирк. Потом, когда постарел, перешел в униформисты. У нас все так делают: когда уже не могут работать, как мы говорим, «работать номер», переходят в униформу, в инспектора манежа, в кассиры, конюхи, в уборщики даже, но только не уходят из цирка. И вот уже лет десять на пенсии. Тяжело стало, — старик вздохнул. — Ну, хорошо! Спасибо тебе! — Он нежно прижал меня к себе, поднялся. — Засиделись мы сегодня немного. Извини.
— Да вы что, что вы…
— Еще раз спасибо тебе, Стёпа. Ну, прощай! Хороший ты мальчик! — он еще раз прижал меня к себе, обнял.
— А… а… Голозубенецкого вы не видели больше? Что с ним стало потом?
— Голозубенецкий в гражданскую в банде Петлюры был, люто бился с красноармейцами, прославился своей жестокостью. Справедливая кара настигла его тут же, в Киеве. Судьба подготовила ему самому «смертельный номер». Убегая от щорсовцев, забрался он на крышу двенадцатиэтажного дома Гинзбурга, самого большого тогда в Киеве (на его месте Гостиница «Москва»), сорвался и…
— А рыжий Август? Анем?
— Рыжий Август через несколько дней куда-то неожиданно исчез. Никто не знал, куда он подевался. Все вещи его остались и в цирке, и в квартире, а сам он таинственно исчез. И ни письма не оставил, ничего. Анем, говорят, уехал за границу. Во всяком случае в послереволюционном цирке его уже не было. Только во время войны уже, в оккупированном Киеве… Но про это в другой раз. Если встретимся…
— Можно, я немного провожу вас? — не выдержав, с надеждой спросил я.
— Нет, не нужно, — устало улыбнулся он. — Спасибо тебе. Прощай.
И он пошел. Через несколько шагов вдруг исчез из моих глаз, смешавшись с прохожими. Хотя я очень старался не потерять его.
Я вздохнул.
Неужели это и правда конец моего необычного, просто чудесного приключения, о котором я даже рассказать никому не могу, потому что никто не поверит?
И когда старик исчез, я уже не был уверен, что это всё было по правде или почудилось мне в каком-то чудесном видении.
… В этот раз мама обратила внимание на мое состояние.
— Стё-по-очка! Что с тобой, сынок? Ты, случайно, не заболел? — Она прикоснулась губами к моему лбу. — Нет, температуры, кажется, нету. Может, съел что-нибудь не то?
— Съел, мама, всё что нужно. И чувствую себя нормально. Не болен я. Просто… Просто в школе задали много. Утомился немного.
— Ой, горюшко! Мне и соседка говорила. Всё жалуется. Так уж школьные программы перегружены, просто ужас. что они себе думают! Бедные дети! Даже Алла Пугачёва об этом поёт… «То ли еще будет, ой-ой-ой!…» Ну, отдыхай, сынок, отдыхай. Телевизор себе включи, сейчас передача будет «Вокруг смеха». Ты же любишь.
— Не хочу я сегодня «Вокруг смеха». Я лучше спать раньше лягу.
— Ну ложись, ложись, сынок, конечно же. Я сейчас постелю.
Я и вправду чувствовал усталость. Как утомляют, оказываются эти путешествия в прошлое. И это меня, молодого. Мальчишку, можно сказать. А каково же старому восьмидесятилетнему Чаку?! Каким изможденным он был. И зачем он намекнул — «если увидимся»?…
«Неужели я его не увижу больше? Неужели?» — думал я, засыпая.
И сразу же увидел.
Во сне.
Снился мне снова цирк. «Гиппо-палас» Крутикова. И Тереза на трапеции под куполом. И Голозубенецкий в губернаторской ложе. И Стороженко с Чаком на галерке. И рядом с ним тот взлохмаченный дедушка с большой седой бородой.
И вдруг на трапеции уже не Тереза, а Голозубенецкий. А Тереза и все мы: и Стороженко, и Чак, и лохматый дедушка, и я — сидим в губернаторской ложе.
А цирк возбужденно гудит. Слышны голоса: «Щорс! Николай Щорс! Щорс!». И вдруг я вижу: в генерал-губернаторской ложе, что через проход от нашей, появляется легендарный полководец Николай Щорс, такой, как в кино, как на памятнике на бульваре Шевченко, в кожанке, с биноклем на груди, с поднятой рукой… А зал бурлит, шумит. А Голозубенецкий на трапеции под куполом по-поросячьи верещит от страха. И вдруг срывается и летит. Летит, летит, летит… И никак не может долететь до арены. И Верещит, как недорезанный. Вдруг становится маленьким, как букашка. И не арена уже перед ним, а пропасть. Летит в эту пропасть букашка Голозубенецкий и исчезает.
А Тереза смеется, и глаза её, черные, большие и бездонные, как та пропасть, сияют и смотрят с нежностью на Стороженко и почему-то… на меня. Так мне кажется. и Мне невыразимо сладко от этого.
С этим чувством я проснулся.
В школе, как я говорил, я сижу за одной партой с молчаливой девчонкой в очках Тусей Мороз.
Я почти никогда не разговариваю с ней и почти никогда на неё не смотрю. Приду, поздороваюсь для приличия, и сижу себе, будто её и нет рядом.
А сегодня пришел, поздоровался, глянул на неё — и сразу как иголкой меня в грудь кольнуло… Из-за очков на меня взглянули глаза Терезы. Большие, черные и бездонные…
Аж мороз по коже пробежал.