Впечатленный, я смотрел на необыкновенный дом. Сколько раз я проезжал мимо него и не знал, что это за дом!
Вот здорово!
Ну удивится мой дед, когда я расскажу ему об этом!
Граф Монте-Кристо, можно сказать, жил в Киеве! Ну! В Киеве, где живу теперь я.
— Значит, до завтра, Стёпа! Будь здоров! — Чак потрепал меня по плечу и пошел к подземному переходу.
— До завтра, — еще не придя в себя, кивнул я.
Глава 8Снова базар. Свидание через тридцать лет. «Помоги мне, Стёпа!». Я иду в гестапо
И вот завтра — уже сегодня.
Я бегу от троллейбуса к скверику у цирка, и сердце мое тревожно бьётся — ничего не случилось ли, чего доброго, с Чаком. Там он или нет его? Есть!
Сидит. Улыбается. И старческие морщинки его на щеках разглаживаются от этой улыбки, а возле глаз на висках собираются в лучистые пучочки.
— Здравствуй, Стёпа! Садись, друг мой дорогой! — Он нежно обнимает меня за плечи. — Сама судьба, видно, послала меня тебя, чтобы перед последней своей репризой я снял с души камень, что висит на ней столько лет. И как это я угадал тогда в цирке, что ты именно тот, кто сможет мне помочь! Ну, хорошо. — Улыбка на его лице погасла, он вздохнул. — Для тебя, Стёпа, война — Великая Отечественная — такая же давняя история, как и Октябрьская революция, как и дореволюционное время, где мы с тобой уже побывали. Да и то сказать — сорок с лишним лет с её начала… А для меня — будто вчера была та ночь двадцать второго июня, когда я проснулся на рассвете от взрывов, не понимая, что это такое (гитлеровцы же начали с того, что сбросили бомбы на наш Киев). И в солнечное воскресное утро еще ничего не понимал. В этот день должно было состояться открытие Центрального киевского стадиона. Я был завзятым болельщиком и собирался пойти на встречу киевских динамовцев с армейцами. Но… Я пошел не на матч, а на фронт. Я тебе говорил, что в гражданскую воевал у Щорса. Был командиром взвода пулеметчиков кавалерийского полка. И вот эта специальность через двадцать лет мне пригодилась. Принимал участие в обороне Киева. Раненный, попал в плен. Был в страшном Дарницком концентрационном лагере военнопленных. Сбежал. Мать моя еще была жива тогда. Дома переоделся и скрыл от оккупационных властей, что командиром воевал против фашистов. Для них я был артистом цирка, который сгорел в первые дни оккупации. Устроился работать грузчиком на вокзале. Потом связался с подпольным железнодорожным райкомом, которым руководил Александр Сергеевич Пироговский… Он погиб за месяц за освобождения Киева. Посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза. Наш железнодорожный райком был основной базой для подпольного горкома партии при создании партийного подполья в Киеве. Особенно в самый тяжелый, начальный период фашисткой оккупации. Мы выпускали антифашистские листовки, сводки Совинформбюро, устраивали диверсии: портили паровозы, выводили из строя пути, один раз пустили паровоз на разведенный поворотный круг, чем прервали на несколько месяцев работу депо Киев-Московский. Потом пустили под откос воинский эшелон с гитлеровцами на перегоне Дарница-Бровары. Про это можно долго рассказывать. Страшное, бурное и трагическое было это время — целая отдельная жизнь. Для скольких друзей и товарищей моих она тогда оборвалась! — Чак на минуту замолк, печаль появилась в его глазах.
— Скажите, — отважился спросить я тихо, а что стало с тем мастером… Иосифом?
— Погиб… В Бабьем Яру… — Чак вздохнул. — Не смог уехать из Киева. Тетка его («невеста Мохомовеса», помнишь?) была очень стара, за девяносто, из дома уже не выходила. Расстреляли немцы… Почти сто тысяч… Тот страшный день двадцать девятого сентября… Нескончаемым потоком тянулись люди по улицам Киева: по Жадановской, мимо базара, по Дмитровской, по Лукьяновке, туда, на Сирец — молодые, старые, дети… Немощных везли на тачках. Молодые шли и смеялись, не зная, что их ждет… А потом зазвучали пулеметные очереди в Бабьем яру… Сколько людей погибло! И мирных жителей, и военнопленных. Не обошла беда и наше подполье. Особенно во время массовых арестов летом сорок второго, когда в подполье проникли провокаторы. Тогда были арестованы секретари Шевченковского, Октябрьского, Московского райкомов партии, много членов горкома.
Нашему Железнодорожному райкому благодаря умелой конспирации удалось сберечь своих людей. Но был отдан суровый наказ: предельная осторожность, ни одного рискованного шага, «рискуешь собой, рискуешь товарищами, даже не сказав ни слова, своим провалом ставишь под удар тех, с кем контактировал…»
И вот в один осенний день сорок второго я должен был встретиться на Евбазе со связной, чтобы передать ей пакет с листовками. Листовки лежали в середине аккуратной вязанки дров, обвязанной веревкой. Я специально делал такие вязанки «с секретом»: в поленьях выпиливал тайник для листовок. В крайнем случае всегда можно кинуть поленце в огонь. И передачи связной на базаре вязанки не вызывало никакого подозрения — я продаю, она покупает. Дрова тогда в Киеве продавались на базарах маленькими вязанками! И еду готовили, и отапливали только дровами. В тех домах, где не было плит, ставили «буржуйки» или маленькие плитки. Идешь, бывало, по Киеву и видишь: стоит большой многоэтажный дом, и из многих окон, наполовину фанерою вместо выбитых окон «застекленных», высовывается из квартиры труба, из которой клубиться дым.
Так вот. Пошёл я, значит, на Евбаз. В руках вязанка «с секретом». Иду по базару. Уже и связную свою вижу. Стоит, держа в руках тарелку с варенным сахаром, — плиточки такие, чуть больше половины спичечного коробка. Тогда же сахара не было, чай пили или с сахарином, или вприкуску с такими же плиточками, десять рублей штука. Одна плиточка на всю семью. Иду, значит… Вижу, около фонтана сидит на земле какой-то дед с бородой, в руке у него кукла, на палец надета (как в кукольном театре это делается), и он с ней разговаривает. Что-то ей говорит, а она ему отвечает. Впечатление такое, что кукла сама отвечает. Ну, я сразу понял, что это чревовещание. А люди, которые деда окружили, смотрят, смеются.
Присмотревшись я, прислушавшись, и сердце мое болезненно стиснулось. Это был Стороженко. Пётр Петрович Стороженко, Пьер. Тот самый клоун Пьер, благодаря которому я и связал свою жизнь с цирком, сам стал клоуном.
Я не видел его тридцать лет. Даже не думал, что он еще жив. Но это был он. Годы изменили его. Он стал как будто меньше, полысел, у него была борода, но я узнал его…
Но всё-таки в сердце закралось сомнение: а что, если я ошибаюсь? Сколько же лет минуло! И, хотя шел на задание, я не мог пройти мимо. Он как раз закончил своё «представление». В шапку посыпались мелкие деньги. Он молча кивал, благодаря… Вот сейчас он поднимется и исчезнет, может, навсегда.
И я отважился…
— Тереза… — сказал я тихо. Это он услышал. Повернул голову и встретился со мной взглядом. Несколько секунд мы смотрели друг другу в глаза. Он напряженно вспоминал (я тогда был двенадцатилетним мальчиком, а теперь мне было сорок два), и вдруг морщинки на его лбу разгладились, лицо осветилось улыбкой — он вспомнил, он узнал меня. Несомненно, это был Пьер. Это был Стороженко.
— А… — радостно начал он.
И вдруг… Он появился так неожиданно, этот здоровенный полицай в черной форме с серыми обшлагами, будто из-под земли.
— Вставай! — рванул он за плечо Стороженко. — Вставай! Ну!
Стороженко растерянно глянул на полицая, потом на меня.
— Что? За что?
— Там разберутся! Идем! Ну!
Стороженко снова растерянно глянул на меня, ища поддержки и защиты (по всему было видно, что он искренне не знал за собой вины и не понимал, за что его забирают).
Но… У меня в вязанке были листовки. А в нескольких метрах от нас стояла связная. Она тоже могла выдать себя, если бы меня задержал полицай. Я не имел права рисковать.
Я отвернулся и, делая вид, что не знаком с ним, пошел прочь. Мне казалось, что спину мне прожигает его изумлено-укоризненный взгляд. Отойдя, я обернулся. Полицай запихал Стороженко в черный «опель-капитан», что стоял на углу, возле кинотеатра. Больше я никогда не видел Стороженко. И всю жизнь жгло у меня под сердцем при воспоминание о нем, о том, что он помер, думая, будто я просто испугался и, спасая собственную шкуру, даже не попробовал заступиться за него, вырвать его из рук полицая.
— Стёпа, скажи, если бы мы сейчас перенеслись в тот день, ты смог бы поехать вместе с ним и, выбрав момент, рассказать ему обо всём? — Чак смотрел на меня умоляюще и одновременно как-то виновато.
— Ну, конечно! Конечно! Как вы можете сомневаться? — пылко сказал я.
— Но тебе, может, придётся увидеть такое, что и в кошмарном сне не приснится… — Чак тяжело вздохнул. — Фашисты — это фашисты…
Мороз пробежал по коже, но я ответил:
— Вы же сами говорили, что опасности для моей жизни быть не может. А если так, то… Пионеры-герои в моем возрасте совершали настоящие подвиги, головы сложили, а тут… Ничего! Не волнуйтесь!
— Ну, спасибо тебе! — Чак взял меня за руку. — Тогда…
Я уже начал привыкать к этому внезапному звону в голове, минутному затемнению и переходу в другое временное измерение.
… Чак стоял передо мной, одной рукой держа меня за руку, а в другой круглую, обвязанную веревкой вязанку дров — молодой, для своих сорока лет, подтянутый, мускулистый, хотя и с небритым утомленным лицом (наверно, ночью разгружал вагоны).
У всех людей на базаре лица были какие-то серые, истощенные. Да и весь базар был серо-черный, без ярких цветных пятен, словно на экране черно-белого телевизора.
Он был вроде и тем, что я уже видел, дореволюционным базаром, и не тем. Железной церкви не было. На её месте большой круглый фонтан без воды.
И базар малолюдный, убогий. Почти весь он состоял из «барахолки», из раскладки, еще более жалкой, чем та, дореволюционная. И совсем было мало тех, что торговали продуктами. Тут стоял дядька с мешочком картошки, а там стояла бабуся с зеленью.
А вот тётка стоит возле ведра, замотанного ватным одеялом. Когда подходит покупатель, тётка откидывает одеяло, снимает крышку и достает из парующего ведра черный пирожок с горохом. И покупатель жадно впивался сразу зубами в пирожок. Чак потом сказал, что есть эти пирожки можно было лишь горячими. Когда они остывали, то становились твердыми, как камень, — и не угрызешь. Мука была наполовину с………, наполовину с примесью какой-то каштановой трухи и чего то еще.