Загадка старого клоуна — страница 18 из 39

— Оппа! Большое дело опята! Ты же мне говорил, в какой школе учишься, а я что — уже и школу найти не способен?

И то, что он сказал мне знакомое дедово «Большое дело опята», совсем развеселило меня.

Мимо нас прошла Туся Мороз. Глянула с интересом на старого Чака, улыбнулась приветливо ему. И мне улыбнулась — видно, утешенная тем, что я повеселел.

Я ей весело подмигнул.

Пусть не думает, что я нюни распустил от этого Игоря Дмитрухи! Меня так просто не свалишь!

Туся подпрыгивая побежала на троллейбус.

— Так всё у тебя, говоришь, о'кей? — переспросил Чак. — А уроков на завтра много?

— Немного есть, — вздохнул я. — На часа два-два с половиной… А что?

— Ты знаешь… — Чак как-то смешно, одним пальцем почесал затылок. — Думал я, думал над теми словами Рыжего Августа про зелье-веселье, смех-траву, и подумал, что всё-таки нужно было проведать того куреневского деда старого Хихиню… Разговоры разговорами, а не бывает дыма без огня. Не хотелось бы мне умирать, не проверив этих слухов. А?

— Ну да! Ну да! Нужно проверить! А как же! — загорелся я.

— И снова без твоей помощи мне не обойтись. В тот раз всё происходило со мной так, как и вправду было тогда, в прошлом. А на этот раз мне придётся делать то, что я тогда в действительности не делал. Следовательно, есть риск — если сделаю что-то не так, подвергнусь опасности — вмиг моё путешествие в прошлое прервется. Только мне нужно, чтобы ты был рядом: в случае чего подстрахуешь меня, закончишь, так сказать «операцию» сам. Согласен?

— Спрашиваете? Конечно, согласен! Очень согласен!

— Так вот, иди домой. Обедай, делай уроки. А в половине пятого приходи. Только не к цирку, а на площадь Богдана Хмельницкого, в скверик, где медный лев. Знаешь?

— А как же! Знаю прекрасно. Спина этого льва аж блестит, детскими штанами отполированная. А почему туда?

— Потому что там у меня дело. Я сейчас туда еду. Буду там в Литературном музее. У Софии. А тебе всё равно куда — или к цирку, или на площадь Богдана. Правда? До Богдана, по-моему, даже ближе. Доедешь шестьдесят вторым автобусом до площади Ленинского комсомола, а потом мимо нового музея Ленина на улице Героев Революции вверх поднимешься, вот и всё.

— Вот и всё, — весело согласился я.

— Ну, беги. До встречи.

И я побежал домой, а Чак пошел на троллейбус, чтобы ехать на площадь Богдана Хмельницкого в Литературный музей.

— Наверно, под книгой работает. Воспоминания, мемуары пишет. А что еще ему в Литературном музее делать? — подумал я.

Дома, пообедав, я с таким энтузиастом взялся за уроки, аж стол зашатался. И всё у меня выходило, всё у меня получалось на удивление ловко и быстро. Как будто кто-то в моей голове фонарь включил — так стало ясно. Я даже подпевал-подмурлыкивал сам себе, урока делая. Когда есть охота, есть и работа.

Не заметил, как и уроки сделал. А задано было, честно говоря, многовато. Я вот похвалился Чаку, но когда начал, то боялся, что не успею, придется на вечер оставлять. Но не пришлось. К четырем всё сделал.

И со спокойным сердцем погнал на площадь Богдана.

Мы будто сговорились — подошли к медному льву почти одновременно. Я еще издали увидел, как старый Чак переходил улицу, направляясь к скверику.

— О! Молодец! Ну, как уроки? — этими словами встретил меня Чак.

— Чудесно! Как в аптеке! — отрапортовал я.

Чак взял меня за руку.

И снова поплыло у меня всё перед глазами.

Глава 10Подол. Куреневка. Приключения в халупе старого Хихини. «Как там у вас, в восемьдесят втором?» Я получаю цепом по голове

Бам!.. Бам!.. Бам!..

Малиновый перезвон церковных колоколов звучал, казался, отовсюду.

Я стоял рядом с Чаком-гимназистом на замощенной площади Богдана Хмельницкого напротив Присутственных мест.

— В Софии звонят и в Михайловском Златоверхом, — сказал Чак и кивнул в сторону фуникулера, где, огороженный такой же стеной, как и София, сверкал золоченными куполами собор и возвышалась трехъярусная звонница с голубым куполом, по которому были раскиданы золотые звезды.

— Идем спустимся на Подол, а там уже трамваем на Куреневку.

За Присутственными местами, напротив Первого Киевского коммерческого училища (теперь это средняя школа N 6), окаймленный деревьями, стоял памятник.

— Памятник княгине Ольге, — сказал Чак. — Работа Ивана Петровича Кавалеридзе, — известного киевского скульптора, кинорежиссера и драматурга, который, к слову, учился в той же седьмой гимназии, что и я, только на несколько лет раньше.

На высоком постаменте стояла княгиня, а по сторонам от неё на низких постаментах — справа, как пояснил Чак, — первые славянские просветители Кирилл и Мефодий, который держит рукопись — азбуку, слева — Андрей Первозванный с посохом, тот самый библейский апостол, первый из о котором вспоминает киевский летописец Нестор в своей «Повести временных лет», что ему якобы две тысячи лет назад вздумалось отправиться из Херсонеса, или, как его еще называли, Корсуня (это теперь Севастополь), в Рим, двинулся от почему-то вверх по Днепру (географии что ли не знал) и на месте нынешнего Киева вышел специально на берег, ткнул посохом и сказал ученикам, что были с ним:

— Парни! Вот, чтобы вы знали, будет тут великий город! Честное слово! Я вам говорю!

И поскакал дальше через Новгород на Рим.

А прошло еще лет пятьсот, и Кий, Щек, Хорив и сестричка их Лыбедь, хотя и не были христианами и про апостола Андрея Первозванного и мысли не было, в самом деле основали тут город и назвали его в честь старшего брата — Киев. Так пишет Нестор.

Мимо Михайловского Златоверхого монастыря, тарахтя по ухабистой дороге, ехала сельская подвода. С одной рядком, свесивши ноги и держась руками обеими руками за грядку[6], с напряженными лицами, смотря прямо перед собой, сидели трое откормленных монахов. От тряски всё у монахов тряслось и подпрыгивало: и бороды, и щёки, и красные носы, и кресты на груди, и запыленные сапоги, что выглядывали из-под длинных черных подрясников.

Миновав Михайловский монастырь, мы подошли к фуникулеру.

«Михайловский механический подъём. Инженер А.А.Абрагамсон» — прочитал я вывеску на верхнем павильоне.

Чак опустил монетку, турникет клацнул, пропуская его. Я пролетел следом. Зашли мы в вагончик и двинулись вниз.

Из оконца «механического подъёма» видно было Днепр, по которому, хлопая колесами по воде, пароходик с высокой трубой тянул баржу.

Труханов остров с хатками и улицами рабочей слободки был какой-то непривычный. И просторы заднепровские, без Воскресенских и Русановских белых жилых массивов, без заводских труб, ровные, лесисто-зеленые, тоже были непривычны.

Только панорам Подола с множеством крыш как будто знакома, хотя, конечно, дома были ниже и больше торчало крестов.

«Механический подъём» спустил нас не до самого низу, как это делаться теперь, а примерно до половины склона.

Оттуда мы уже пешком дошли до суетливого, шумного Подола. Тут стоял неимоверный гвалт. Скрипели возы, понукали извозчики коней, и на сотни голосов восклицали, кричали, торговались, смеялись и ругались.

Куда там даже тому Евбазу!

Весь Подол был запружен возами, заставлен нескончаемыми лавками и ларьками, над ними натянуты грязные брезентовые тенты и черные зонты.

Посредине Подольской площади возвышалось каменное строение с колоннами и архангелом вверху.

Под этим строением (или ротондою, как называют её архитекторы) был фонтан, где какой-то дядечка боролся со львом.

— Знаменитый подольский фонтан «Самсон», или «Филициал» — шепнул мне Чак имхо, чтобы не привлекать ничьего внимания. — Восемнадцатый век. Автор — известный киевский архитектор Григорович-Барский, который и родился на Подоле. Этот фонтан недавно отреставрировали специально к 1500-летию Киева.

Возле фонтана толпились, толкаясь, люди, в основном калеки, плеща на себя водой, которая считалась, наверно, исцеляющей.

Сели мы на маленький дребезжащий трамвай, и потащил он нас через весь Подол на Куреневку, мимо грязной немощеной подольской улочки с разбитыми ухабистыми колеями, мимо деревянных скособоченных домишек, крытых жестью, с крылечками под крышей, с оконцами, с белыми вышитыми занавесками на окнах.

За Кирилловской церковью запестрели сады, началась Куреневка.

Мы сошли с трамвая и направились тихими улочками мимо знаменитых куреневских садов и огородов, которые снабжали продавцов всех киевских базаров фруктами и овощами.

Адреса старого Хихини мы не знали. Нужно было спрашивать.

Но тогдашняя куреневка не отличалась от обычного села.

Тут все друг друга хорошо знали. И первая же встреченная девушка, с будто аккуратно выпиленной щербинкой в переднем зубе, у которой Чак спросил, сразу и показала нам дорогу.

Хихиня жил на поросшем дерезой горбе над оврагом, в плохонькой, крытой камышом хатке-курене[7], может, в одном из последних козацких куреней, которые когда-то дали название Куреневке.

Впритык к хате росла старая высокая развесистая груша, которая уже почти не плодоносила. Только одна ветка была густо усеяна мелкими желтенькими «лимонками».

Больше деревьев в усадьбе не было. За хатою — небольшой огород. Зато весь двор засажен цветами. И розы, и астры, и флоксы, и бархатцы… Чего только не было, как поздней осенью.

Девушка, которой было по дороге, пока шли, успела рассказать Чаку, что старый Хихиня — чудак-одиночка, живет один, бедствует, перебивается, как это говорят, с хлеба на воду, но всегда веселый, всегда поёт, выращивает цветы и раздаёт людям. Особенно если увидит, что кто-то грустит.

Люди считают его полоумным, но любят. Звали его Федот, но все на Куреневке называют его Хихиня (за то, что всё время хихикает).

Показав курень Хихини, девушка попрощалась и пошла по улице дальше, даже не спросив зачем гимназисту вдруг понадобился старый куреневский чудак.