яет собой квадрат координаты Х. Аналогично С-С может означать „Бонд“, а может „на полпути между Кассини и Коперником“. F-А может означать „Ньютон“, а может „между Фабрицием и Архимедом“.
– Короче, эти знаки настолько многозначны, что становятся бессмысленными. Даже если один из них имеет значение, его невозможно выделить среди остальных, так что единственное разумное предположение: все эти знаки даны для отвлечения внимания.
– В таком случае необходимо определить, что в этом послании абсолютно недвусмысленно, полностью ясно. Ответ таков: это послание, это ключ к укрытию. Это единственное, в чем мы уверены, так?
Дейвенпорт кивнул и осторожно сказал:
– Мы думаем, что это так.
– Ну, вы сами назвали это послание ключом ко всему делу. Вы действовали так, словно это важнейший ключ. И Дженнингс отзывался об Аппарате как о ключе. Если мы увяжем серьезность этого дела со страстью Дженнингса к игре в слова, страстью. возможно, обостренной воздействием на его мозг Аппарата… Поэтому позвольте кое-что рассказать вам.
– Во второй половине 16 столетия в Риме жил немецкий иезуит. Он был математиком и известным астрономом и помогал папе Георгию XIII реформировать в 1582 году календарь, он провел все гигантские необходимые расчеты. Этот астроном восхищался Коперником, но не принял гелиоцентрическую систему. Он склонялся к старому представлению о том, что Земля – центр вселенной.
– В 1650 году, почти через сорок лет после смерти этого астронома, итальянским астрономом, тоже иезуитом, Джованни Баттиста Риццоли была составлена карта Луны. Он назвал кратеры именами великих астрономов прошлого, и так как он тоже отвергал Коперника, самые большие и заметные кратеры он назвал именами тех, кто помещал Землю в центре вселенной: именами Птолемея, Гиппарха, Альфонсо Х, Тихо Браге. Самый большой известный ему кратер он приберег для своего немецкого предшественника.
– Этот кратер на самом деле второй по величине на видимой стороне Луны. Больше него только кратер Бейли, но он на границе лунного лимба, и поэтому с Земли его разглядеть трудно. Риццоли вообще не обратил на него внимание, и он был назван в честь астронома, жившего столетие спустя и казненного во время Французской революции.
Эшли во время всего этого беспокойно ерзал.
– Но какое отношение это имеет к посланию?
– Самое прямое, – удивленно ответил Эрт. – Разве вы не назвали послание ключом ко всему делу? Разве это не главный ключ?
– Да, конечно.
– Есть ли какое-нибудь сомнение, что мы имеем дело с ключом к чему-то?
– Нет, – сказал Эшли.
– Ну, тогда… Немецкого иезуита, о котором я говорил, звали Кристоф Клау. Разве вы не видите игру слов: Клау – ключ[9]?
Все тело Эшли обвисло от разочарования.
– Слишком натянуто, – пробормотал он.
Дейвенпорт с тревогой сказал:
– Доктор Эрт, на Луне, насколько мне известно, нет объекта, названного Клау.
– Конечно, нет, – возбужденно ответил Эрт. – В том-то все и дело. В тот период истории, во второй половине 16 столетия, европейские ученые латинизировали свои имена. И Клау поступил так же. Вместо «у» он взял эквивалентную латинскую букву «v». Потом добавил –ius, что типично для латинских имен, и таким образом Кристоф Клау стал Кристофером Клавиусом. Я полагаю, всем вам известен гигантский кратер Клавдий.
– Но… – начал Дейвенпорт.
– Никаких «но». Позвольте также заметить, что по-латыни «clavis» означает «ключ». Теперь вы видите двойную, билингвистичную игру слов? Klau – clue, Clavius – clavis – «ключ». За всю жизнь Дженнингсу не удавалось создать двойной, двуязычный каламбур. Без Аппарата он и не смог бы. А теперь смог, и я думаю, не была ли его смерть в таких обстоятельствах торжеством? И он направил вас ко мне, потому что знал, что я помню его страсть к каламбурам и потому что сам их люблю.
Двое из Бюро смотрели на него широко раскрытыми глазами.
Эрт серьезно сказал:
– Я предлагаю вам обыскать затененный район Клавдия в том пункте, где Земля ближе всего к зениту.
Эшли встал.
– Где ваш видеофон?
– В соседней комнате.
Эшли бросился туда. Дейвенпорт задержался.
– Вы уверены, доктор Эрт?
– Абсолютно уверен. Но даже если я ошибаюсь, это не имеет значения.
– Что не имеет значения?
– Найдете вы его или нет. Если Аппарат найдут ультра, они, вероятно, не смогут им пользоваться.
– Почему вы так думаете?
– Вы спросили, был ли моим студентом Дженнингс, но не спрашивали о Штраусе, тоже геологе. Он был моим студентом через год после Дженнингса. Я хорошо его помню.
– Ну, и что?
– Неприятный человек. Очень холодный. Таковы все ультра, я думаю. Они не могут сочувствовать, иначе не говорили бы об убийстве миллионов. У них ледяные эмоции, они поглощены собой, не способны преодолеть расстояние между двумя людьми.
– Мне кажется, я понимаю.
– Я уверен в этом. Разговор, реконструированный из бреда Штрауса, показывает, что он не мог воспользоваться Аппаратом. Ему не хватало необходимых эмоций. Я думаю, все ультра таковы. Дженнингс, не ультра, мог управлять Аппаратом. Я подозреваю, что всякий способный к этому одновременно не способен на сознательную хладнокровную жестокость. Этот человек может ударить в панике или страхе, как Дженнингс пытался ударить Штрауса, но никогда не сделает этого расчетливо, как Штраус ударил Дженнингса. Короче, если прибегнуть к банальности, я думаю, что Аппарат может приводиться в действие любовью, а не ненавистью, а ультра только на ненависть и способны.
Дейвенпорт кивнул.
– Надеюсь, вы правы. Но тогда… почему вы так подозрительно отнеслись к правительству? Ведь плохой человек не сможет управлять Аппаратом.
Эрт пожал плечами.
– Я хотел проверить, умеете ли вы убеждать. Ведь вам придется иметь дело с моей племянницей.
Бильярдный шар
The Billiard Ball (1967)
Перевод: В. Тельников
Джеймс Присс – пожалуй, мне бы следовало сказать профессор Джеймс Присс, хотя каждому, наверное, и без этого титула ясно, о каком Приссе идет речь, – всегда говорил медленно.
Это я точно знаю. Мне довольно часто случалось брать у него интервью. Величайший был ум после Эйнштейна, но срабатывал всегда медленно. Присс и сам признавал это. Возможно, дело было в том, что Присс обладал таким гигантским умом, который просто не мог быстро работать.
Бывало, Присс что-нибудь скажет в медлительной рассеянности, затем подумает, затем добавит что-то еще. Даже к самым тривиальным вопросам его огромный ум подступался нерешительно, касался одной стороны проблемы, потом – другой.
«Встанет ли завтра солнце? – представлял я ход его размышлений. – А что мы подразумеваем под словом „встанет“? Можно ли с уверенностью сказать, что „завтра“ наступит? Не является ли в этой связи „солнце“ понятием двусмысленным?»
Добавьте к его манере речи вежливое выражение лица, довольно бледного, с глазами, взгляд которых не выражал ничего, кроме нерешительности, седые волосы – жидкие, но аккуратно причесанные, деловой костюм всегда старомодного покроя и вы получите полное представление о профессоре Джеймсе Приссе – человеке, склонном к уединению и совершенно лишенном личного обаяния.
Вот почему никому и в голову не пришло заподозрить его в убийстве. И даже я сам не очень-то уверен. Как бы там ни было, он действительно думал медленно, всегда думал слишком медленно. Можно ли предположить, чтобы в один из критических моментов он вдруг ухитрился подумать быстро и сразу привести мысль в исполнение?
Впрочем, это неважно. Если он и совершил убийство – ему удалось выйти сухим из воды. Теперь уже поздно ворошить это дело, и я бы вряд ли сумел чего-нибудь добиться, даже несмотря на то, что решил опубликовать этот рассказ.
Эдвард Блум учился с Приссом на одном курсе и, так уж сложились обстоятельства, постоянно с ним сотрудничал. Они были ровесниками и в равной мере убежденными холостяками, но зато во всем остальном являли собой полную противоположность.
Блум – стремительный, яркий, высокий, широкоплечий, с громовым голосом, дерзкий и самоуверенный. Мысль Блума, как метеор с его внезапностью и неожиданностью полета, била в самую точку. В отличие от Присса Блум не был теоретиком – для этого ему недоставало ни терпения, ни способности сосредоточить напряженную работу ума на изолированной абстрактной проблеме. Он это сам признавал и, даже больше того, похвалялся этим.
Чем он действительно обладал, так это сверхъестественной способностью увидеть возможности практического применения теории. В холодной гранитной глыбе науки он умел увидеть – казалось, без малейшего усилия – сложную схему удивительного изобретения. Глыба распадалась, и оставался шедевр человеческой мысли.
Это всем известно, и не будет преувеличением сказать, что все созданное Блумом всегда работало, патентовалось и приносило прибыль. К тому времени, когда ему исполнилось сорок пять лет, он стал одним из богатейших людей в мире.
При всей многогранности талантов Блума-Практика, пожалуй, ярче всего его фантазия воспламенялась идеями Присса-Теоретика. Самые выдающиеся изобретения Блума были построены на величайших откровениях мысли Присса, и, в то время как Блум утопал в богатстве и имел мировую славу, имя Присса пользовалось феноменальным признанием лишь среди его коллег.
И естественно, нужно было ожидать, что, когда Присс создал теорию Двух Полей, Блум немедленно приступил к созданию первой в мире антигравитационной установки.
Мое задание состояло в том, чтобы найти в теории Двух Полей интересное для простых смертных подписчиков «Теле-Ньюс пресс», а этого можно добиться, лишь имея дело с живыми людьми – не с абстрактными теориями. Задача была не из легких, поскольку мне предстояло брать интервью у профессора Присса.
Само собой разумеется, что я собирался задавать вопросы о возможностях применения антигравитации – это интересовало весь мир, – а не о теории Двух Полей, которую никто не мог понять.