Загадки Петербурга I. Умышленный город — страница 54 из 69

Но времена пышных дворцовых празднеств ушли в прошлое. Царская семья жила довольно замкнуто. К резиденции, Александровскому дворцу, была проложена особая железнодорожная ветка. Когда император жил в Царском, в Александровский парк не допускали посторонних, а Екатерининский и Баболовский парки были открыты для всех.

Как и в прежние времена, в Царском Селе стояли гвардейские части; на улицах городка было много военных в яркой, щегольской форме: гусары, кирасиры, части императорского конвоя. Жандармы и полицейские, которых тоже хватало, не привлекали внимания и были привычным атрибутом городского пейзажа. Размеренная, тихая жизнь Царского Села казалась петербуржцам скучноватой. «„Город парков и зал“, переживший времена расцвета, оставался театральными подмостками, на которых изредка разыгрывались сцены из прошлого: „тезоименитства“ и „бракосочетания“, с придворными „арапами“, несущими на подушках регалии впереди бесконечного шествия… За ними — цугом белые лошади, запряженные в золотые кареты. А вечером — иллюминации, жемчужные нити фонариков вдоль оживленных улиц, сине-красные на домах вензеля, свист и золотые брызги ракет на синем бархате неба», — вспоминал историк искусства Э. Ф. Голлербах, посвятивший Царскому Селу книгу «Город муз».


Что может быть прозаичнее железной дороги — «чугунки», пригородного вокзала или городского катка? Но в Царском Селе все обретало особый колорит, оттенок «цитаты» — из живописи, литературы… «Откормленные рысаки, короткохвостые, мчат к вокзалу широкие кареты. Ливрейные лакеи распахивают дверцы, вытаскивают едва живых старух, берут им билет. В сиреневых шинелях, волоча палаши и звякая шпорами, гвардейцы улыбаются дамам и дамы гвардейцам… Блеск подведенных глаз под мелкою вуалью, узкая рука в лайке, искры брильянтов под соболями, огонек сигары…» — писал Голлербах. Кажется, эти сановные старухи, гвардейцы, дамы сошли со страниц «Пиковой дамы» или «Анны Карениной».

А вот картинка прямо с выставки художников «Мира искусства»: «На катке кружатся пары, солнце лижет лед, в „раздевалке“ пахнет дымом, теплом и душистым мехом. Паж катит кресло, склонясь к маленькому розовому уху; над ухом завиток, посеребренный инеем. Слегка звенят коньки, вырезая гравюры на ледяной стали…»

Да, в Царском Селе застоялся воздух уходящей эпохи. На его сияющих снегах нет заводской копоти, нет в его жизни и энергии нового времени. Оно словно не торопится вступать в будущее, вглядываясь в прошлое и вдыхая его воздух. Царскоселы, по мнению петербуржцев, нарочито подчеркивают свою «несовременность»: «Приметы этой редкостной породы людей: повышенная восприимчивость к музыке, поэзии и живописи, тонкий вкус, безупречная правильность тщательно отшлифованной речи, чрезмерная (слегка холодноватая) учтивость в обращении с посторонними людьми…» (К. И. Чуковский. «Из воспоминаний»).

Образ заводи уходящего столетия — Царского Села начала века — связан с образом его поэта — Иннокентия Анненского. Анненского — немолодого и казавшегося старомодным в кругу новой петербургской литературы, одного из лучших русских поэтов столетия. Иннокентий Федорович Анненский был директором Николаевской гимназии в Царском Селе — и образцом царскосела: «В манерах, в светскости обращения (Анненского. — Е. И.) было, пожалуй, что-то от старинного века… Совсем особенный с головы до пят — чуть-чуть сановник в отставке и… вычитанный из переводного романа маркиз», — вспоминал С. К. Маковский в книге «Портреты современников».

Этот красивый, несколько замкнутый человек казался воплощением заслуженного признания и спокойного достоинства. Долгое время лишь близкие друзья знали, что Анненский поэт, а за его обманчивым спокойствием таится трагическое переживание красоты и обреченности жизни, своего одиночества. «Вчера я катался по парку — днем, грубым, еще картонно-синим, но уже обманно-золотым и грязным в самой нарядности своей, в самой красивости — чумазым, осенним днем, осклизлым, захватанным, нагло и бессильно-чарующим. И я смотрел на эти обмякло-розовые редины кустов, и глаза мои, которым инфлуэнца ослабила мускулы, плакали без горя и даже без ветра…» Это строки одного из его писем 1909 года.

В 1904 году Иннокентий Анненский выпустил первую (и единственную при жизни) книгу стихов «Тихие песни» под псевдонимом «Ник. Т-о» («Никто»). Ему было 49 лет; молодые поэты Блок и Брюсов одобрительно отозвались о дебютанте. 30 ноября 1909 года он умер от разрыва сердца на ступенях Царскосельского вокзала в Петербурге. Год спустя вышел сборник стихов «Кипарисовый ларец», а с ним пришли запоздалые признание и слава. Многие молодые поэты, среди них и царскоселы Ахматова и Гумилев, считали его своим учителем. Имя Анненского стало легендой, а Царское Село — местом паломничества для поклонников его поэзии. «С кончиной Анненского Царское Село осиротело… с „душой города“ что-то случилось, она затосковала о том, кто был, по слову Гумилева, „последним из царскосельских лебедей“. Одинокая муза бродит в пустых аллеях, где вечером „так страшно и красиво“, поет и плачет…» — писал Э. Ф. Голлербах.

В Царском Селе звучали стихи Ломоносова, Державина, Пушкина, Жуковского, Тютчева… И Анненского, с пронзительной любовью воспевшего сумеречную, увядающую красоту Царского Села:

Меж золоченых бань и обелисков славы

Есть дева белая, а вкруг густые травы.

Не тешит тирс ее, она не бьет в тимпан,

И беломраморный ее не любит Пан,

Одни туманы к ней холодные ласкались,

И раны черные от влажных губ остались.

Но дева красотой по-прежнему горда,

И трав вокруг нее не косят никогда.

Не знаю почему — богини изваянье

Над сердцем сладкое имеет обаянье…

Люблю обиду в ней, ее ужасный нос,

И ноги сжатые, и грубый узел кос.

Особенно, когда холодный дождик сеет,

И нагота ее беспомощно белеет…

О, дайте вечность мне, —

и вечность я отдам

За равнодушие к обидам и годам.

И. Анненский. «PACE» (Статуя мира)

За окном поезда, идущего из Царского Села в Петербург, проплывает название станции: платформа Воздухоплавательная. В поле за нею эллинг; в нем хранятся летательные аппараты, принадлежащие военному ведомству, воздушные шары и дирижабли. Полеты на воздушном шаре для петербуржцев давно не новость. Мы упоминали о полете, совершенном в столице в 1829 году. С тех пор множество смельчаков поднималось в воздух (в их числе и почтенный профессор Д. И. Менделеев). Позже появились дирижабли. В 1885 году в русской армии была сформирована военно-воздушная команда; в сражении при Мукдене в 1905 году участвовал русский воздухоплавательный батальон. В начале столетия петербуржцы стали свидетелями первых в России показательных авиационных полетов. Местом для их проведения избрали Коломяжское скаковое поле за Новой Деревней, вскоре переименованное в Комендантский аэродром.

21 апреля 1910 года толпы горожан спешили туда, чтобы увидеть полет французского авиатора Г. Латама на аэроплане «Антуанетта». Полет был назначен на 11 часов утра, однако аэроплан поднялся в воздух лишь к вечеру. Он не единожды разбегался, набирал скорость, останавливался… К машине спешили механики, Латам вылезал из кабины, зрители ждали. И так — много часов… Однако любовь требует жертв, любопытство — не меньших, а любовь к необычному, новому была, как еще в XVIII веке заметил Георги, отличительным свойством петербуржцев. На закате «авиетка» Латама поднялась в воздух на несколько десятков метров, продержалась в полете целых полторы минуты и благополучно приземлилась. Зрители в восторге бросились на поле, смели заграждение и на руках понесли героя и его аэроплан.

Есть события, остающиеся в памяти поколения, при этом совсем не обязательно самые исторически значимые. Так, 24 сентября 1910 года, один из дней Первого всероссийского праздника воздухоплавания, запомнили многие горожане. Пока Латам и другие залетные гости поражали воображение петербуржцев, во Франции у авиатора и авиаконструктора А. Фармана обучалась летному искусству группа русских инженеров; среди них был морской инженер, капитан Л. М. Мациевич. Получив звания пилотов, они вернулись в Россию. В Первом всероссийском празднике воздухоплавания в Петербурге участвовали русские летчики. Они были необыкновенно популярны, о них много писали, портреты этих отважных молодых людей появлялись в журналах. То было время восторженного отношения к авиации и авиаторам, время стремительно сменяющихся рекордов.

На празднике воздухоплавания было много известных летчиков; Мациевич считался одним из лучших, и зрители встречали его «Фарман-IV» приветственными криками. Так было и 24 сентября: «В тот день Мациевич был в ударе. Он много летал один; ходил и на продолжительность, и на высоту полета; вывозил каких-то почтенных людей в качестве пассажиров… „Фарман“, то загораясь бликами низкого солнца, гудел над Выборгской, то, становясь черным просвечивающим силуэтом, проектировался на чистом закате, на фоне вечерних облачков над заливом. И внезапно, когда он был, вероятно, в полуверсте от земли, с ним что-то произошло…» — вспоминал Л. В. Успенский.

Самолет развалился в воздухе. На летное поле порознь падали мотор, обломки корпуса «Фармана», крохотная человеческая фигурка… Гибель Мациевича поразила петербуржцев. Может быть, еще и потому, что это случилось во время праздника, на глазах у тысяч зрителей, множества детей — обнаженный ужас этой смерти, судорожное дерганье летящей к земле фигурки… День его похорон стал в столице днем траура. Церковь Адмиралтейства, где отпевали авиатора, была заполнена венками и цветами; многотысячное шествие провожало его в последний путь. Черновой набросок стихотворения Блока «Авиатор», относящийся к 1910 году, возможно, написан под впечатлением гибели Мациевича. «Авиатора» Блок посвятил памяти другого летчика, Ф. Ф. Смита, гибель которого он видел во время Авиационной недели в мае 1911 года. «В этом именно году, наконец, была в особенной моде у нас авиация; мы все помним ряд красивых воздушных петель, полетов вниз головой, — падений и смертей талантливых и бездарных авиаторов», — писал А. А. Блок в предисловии к поэме «Возмездие».