919 года. Пролежал он так до 1926 года», — писал П. П. Бондаренко. Заброшенные громадины, затонувшие махины — остатки исчезнувшего загадочного мира, так же, как автомобильное кладбище в Почтамтском переулке, где догнивали невиданные старинные автомобили. «Кожаные сиденья, колеса с деревянными спицами и спицами типа велосипедных, латунные ацетиленовые фонари… груши-клаксоны. Глаза разбегались. И по всему этому можно было спокойно полазить». Можно было обследовать изнутри Ростральные колонны, на которых на памяти тех мальчишек никогда не зажигался огонь.
Каждый знак того, что город оживает, становился важным событием. Борис Лосский вспоминал, как на Невском проспекте он и его друзья «были поражены зрелищем едущего навстречу трамвая, подобия автобуса, и пришли в такой восторг от этого свидетельства возрождения „материальной культуры“, что оптимистически пожали друг другу руки». Менее приятным новшеством стало возобновление платы за проезд, ведь за годы военного коммунизма об этом забыли, тогда транспорт был бесплатным, хотя пассажирам тех времен не позавидуешь: трамваи ходили очень редко, и люди висели на подножках и на «трамвайной колбасе» — буферах вагонов. «Ведь было же на земле такое государство, где можно было жить без денег, — размышлял Г. А. Князев. — Я около года никогда не имел при себе денег… Теперь опять возвращаются старые времена. Деньги снова начинают играть важную роль». Вспомнились и старые обращения, приказчики в магазинах называли покупателей «барин», «барыня», но самым распространенным было обращение «гражданин» и «дамочка». По свидетельству Князева, эти слова вошли в городской обиход к 1920 году: «„Ну, выходите поскорее, граждане“, — говорят в трамвае. У некоторых, когда говорят это слово „граждане“, появляется саркастическая улыбка». Тогда же женщин, даже из простонародья, стали называть «дамочками»: «Дамочка, скажите, пожалуйста…» Безличное обращение «товарищ» не привилось, оно сохранялось только в партийных кругах и в официальной речи. Еще одним наглядным свидетельством перемен стало появление новых вывесок. При военном коммунизме был установлен специальный налог на вывески, и большинство их сняли или закрасили, что, по мнению эстетов, пошло городу на пользу. Но теперь магазины, рестораны, мастерские опять обзавелись яркими вывесками, порой с неожиданными названиями, например, «Сапожная мастерская имени Анри Барбюса».
Шлягером зимы 21/22 года в Петрограде стала песенка:
Мама, мама, что мы будем делать,
Когда настанут зимние холода?
У тебя нет теплого платочка-точка!
У меня нет зимнего пальта!
Ох, какой актуальной была эта песенка! За несколько лет горожане чудовищно обносились и выглядели скопищем фантастических оборванцев. Особенно плохо у них было с обувью. Обувная проблема возникла в первые месяцы советской власти и в той или иной форме сохранялась до самого ее конца — может, за этим крылась какая-то неведомая нам идеологическая установка? Во всяком случае, вожди большевиков, едва вернувшись из-за границы, заговорили об обувном вопросе: надо отнять у буржуазии сапоги и отдать их рабочим. Вероятно, за годы эмиграции у вождей сложилось представление, что половина России ходит босиком, хотя до революции проблем с производством обуви не было. Интересно свидетельство сотрудника Министерства иностранных дел Временного правительства В. Б. Лопухина — он вспоминал, как вскоре после октябрьского переворота в министерство пришел нарком по иностранным делам Троцкий. Нарком разъяснял задачи новой власти и «сообщил, что правительство предлагает объявить обязательный сбор обуви с нетрудового населения, хотя бы ее пришлось стаскивать с ног буржуев. Последние босыми, во всяком случае, не останутся. Что-нибудь да изобретут». Ленин тоже говорил, что надо отнять сапоги у буржуев; очевидно, иных планов решения «обувного вопроса» в плановом хозяйстве[21] большевиков не было. Их замысел удался наполовину: буржуев разули, но у победившего класса не прибавилось обуви.
Нина Берберова писала о Петрограде 1919 года: «По площади Зимнего дворца, в Эрмитаж и из Эрмитажа, ходил Александр Николаевич Бенуа, закутанный в бабий платок, а профессор Шилейко стучал деревянными подошвами, подвязанными тряпками к опухшим ногам в дырявых носках». Деревянные подошвы все же какая-то обувь, а коммунистка Евгения Мельтцер до глубокой осени ходила по Москве босиком, пока ей, как вдове героя Гражданской войны, не выдали в распределителе солдатские ботинки. Однако обувь и одежду в распределителях получали немногие избранные, а остальные перемогались своими средствами. «Зимою мои ноги слабеют, хожу в лаптях из тряпок, когда сухо — ничего, но бывает и сыро… Вы, верно, не носите лаптей, как я, но в лаптях мне легче и теплей, да еще я сама их делаю из тряпок», — писала в 1922 году родным в Париж Евгения Александровна Свиньина, вдова члена Государственного совета, которая теперь принадлежала к самых бесправным, «бывшим» людям. Лапти долго оставались обувью неимущих, а во времена террора 1937–1938 годов им нашлось еще одно применение — они служили средством унижения людей власти. Маршалу Тухачевскому и другим арестованным высшим военачальникам выдали в тюрьме поношенную солдатскую форму и лапти.
С началом нэпа в Петрограде стала появляться в продаже добротная обувь: модные дамские сапожки и фетровые ботики, щегольские краги и лаковые ботинки, но большинство горожан по-прежнему ходило в жалких опорках. Журналист Э. Гард писал в 1926 году: «Вы помните ноги 1920 года? Ноги в самодельных бурках и парусиновых туфлях в декабре? Ноги без галош, в заплатанных „американках“?.. Пусть узконосые, хлыщеватые джимы и серые боты, обшитые кожей, и лакированные туфельки, в которые убегают розово-телесные чулки, — пусть говорят они о пошлости и суете сует… Но покажите мне стоптанные каблуки 1920 года! Покажите — парусиновые туфли, самодельные валенки, 12 заплат на тяжелых, как ломовые телеги, „американках“!» Конечно, с годами положение с обувью улучшилось, но до этих времен надо было еще доковылять. В 1924 году Е. А. Свиньина писала дочери, что теперь у нее есть «очень удобное сооружение для ног, я приспособила случайно купленные мужские калоши к войлочным полуботинкам, и при теплых чулках, сшитых из шерстяной старой фуфайки, вполне обойдусь». Очень точно сказано — «сооружение для ног». Много лет почти несбыточной мечтой горожан были бурки, войлочные, белые, обшитые понизу кожей бурки. Бурки и хромовые сапоги были знаком принадлежности к начальству и благоволения власти, ими награждали ударников труда и других заслуженных людей. Разве такое великолепие годилось рядовым гражданам, которые месили уличную грязь и оттаптывали ноги в трамвайной давке?
При нэпе в однообразной серой толпе шинелей и пальто из шинельного сукна опять замелькали модные полупальто и шубки. Модницы среднего достатка носили плюшевые жакеты[22] или короткие пальто с воротником-шалью, нэпманы щеголяли в меховых шубах и бобровых шапках, их дамы — в котиковых манто. Ирина Одоевцева вспоминала о даме, позировавшей Юрию Анненкову, «кутавшейся в мех, шуршащей шелками, дышащей духами, с бледным до голубизны лицом, кроваво-красными губами и удлиненно подведенными глазами — новый тип женщины в революционном Петербурге». В ее описании дама напоминает блоковскую Незнакомку, однако вместо «шляпы с траурными перьями» нэпманши носили маленькие, напоминавшие горшок шляпки, которые низко натягивали на лоб. Широкополые шляпы с перьями ушли в прошлое, их, как и декольтированные платья, не покупали даже на барахолке. Женщины из простонародья по-прежнему ходили в платках, партийные и комсомольские активистки носили красные косынки. Из моды вышли не только перья, но и вуаль на шляпах, поэтому в кинохронике начала 1946 года странно видеть Анну Ахматову, сидящую на собрании ленинградских писателей в маленькой, без полей, шляпе с вуалью — этот головной убор свидетельствовал не о старомодности, а скорее о ее приверженности к старой эстетике и традиции. В последний раз я видела женщин в таких шляпках на похоронах Анны Андреевны: полтора десятка старушек в Никольском соборе казались островком, отделенным от остальных невидимым рвом времени.
Любопытно, что Ленин со своей хрестоматийной кепкой тоже оказался законодателем моды. На снимках эмигрантской поры запечатлен респектабельный господин в шляпе-котелке, но в апреле 1917 года Ленин должен был появиться в Петрограде в роли вождя рабочего класса, поэтому он выбрал «пролетарский» головной убор — кепку, какие носили европейские рабочие. Правда, русские рабочие носили не кепки, а картузы и фуражки; «кэпи» было скорее принадлежностью буржуазного спортивного стиля. Однако с легкой руки вождя новшество привилось, и если на снимках 1920 года мы видим в толпе рабочих немного людей в кепках, то с каждым годом кепок становится все больше. Но большинство соратников Ленина предпочитало военизированный стиль, достаточно вспомнить шинели Троцкого, Зиновьева, Дзержинского, сталинские френчи. Никто из этих людей не проходил армейской службы, вероятно, поэтому им особенно льстила военная, офицерская форма. В 1923 году художник Анненков получил заказ написать портрет Троцкого и придумал для него специальную «одежду революции» — «темную, непромокаемую шинель с большим карманом на середине груди и фуражку из черной кожи, снабженную защитными очками. Мужицкие сапоги, широкий черный кожаный кушак и перчатки, тоже из черной кожи, с обшлагами». На портрете наряд Троцкого весьма напоминает форму офицеров гестапо, очевидно, «одежда революции» импонировала не только коммунистам. Советское начальство ходило в кожаных куртках или плащах, в брюках галифе и кожаных крагах, солдаты и офицеры Красной армии — в длинных, расширяющихся книзу шинелях и шлемах, получивших прозвища «синагога» и «свиное рыло».
Хорошо тем, кому положена форма, а как одеться простому обывателю? Обзавестись брюками, например, было головоломной задачей; наряду с обувным много лет существовал «брючный вопрос». В 1928 году журналист Михаил Кольцов писал: «Сознательному человеку не придет и в голову покупать себе какую-нибудь буржуазную принадлежность вроде штанов, благо на дверях Ленинградодежды замок и перед замком — хвост человек на двести». В другой статье Кольцова есть фраза, которая лучше всяких цифр говорит о товарном голоде в стране: «Летчик надел