ем: Зощенко обличает мещанство, а сам живет в мещанской роскоши; Шкловский, этот Ноздрев тогдашней литературной элиты, не умел сдерживаться, — увидев пальму в квартире Зощенко, он злорадно вскричал: «Пальма! Миша, ведь это как в твоих рассказах!» Если бы знаменитый сатирик ходил в рубище и жил в чулане, ему, может, простили бы успех. В 1943 году, когда Зощенко клеймили за повесть «Перед восходом солнца», одним из самых злобных хулителей оказался старый приятель Шкловский. «Потрясенный Зощенко сказал: „Витя, что с тобой? Ведь ты совсем другое говорил мне в Средней Азии. Опомнись, Витя!“ На что Шкловский ответил без всякого смущения, лыбясь своей бабьей улыбкой: „Я не попугай, чтобы повторять одно и то же“», — вспоминал Ю. М. Нагибин.
Непонимание и зависть были и будут во все времена, но можно ли сравнивать судьбы Гоголя и Зощенко? Гоголь жил в эпоху, когда существовали твердые понятия о чести и бесчестии, о нравственности и низости. С первых шагов в литературе он встретил дружеское сочувствие Пушкина и Жуковского, среди его друзей и почитателей были Аксаковы, М. Н. Погодин, Н. М. Языков, С. П. Шевырев — всё славные имена в русской литературе. Во времена Зощенко прежние представления и ценности были отменены и попраны и в общественной жизни воцарились другие правила и понятия. В этом перевернутом мире трудно было найти сочувственный отклик и понимание, и Зощенко оставался одиноким и чужеродным в литературной среде. Характерна запись К. И. Чуковского: осенью 1927 года он встретил Зощенко на Невском и был поражен его печальным, потерянным видом. Чем же Корней Иванович ободрил его? «„Недавно я думал о вас, что вы — самый счастливый человек в СССР. У вас молодость, слава, талант, красота — и деньги. Все 150 000 000 остального населения страны должны жадно завидовать вам“ (курсив мой. — Е. И.). Он сказал понуро: „А у меня такая тоска, что я уже третью неделю не прикасаюсь к перу. — Лежу в постели и читаю письма Гоголя, — и никого из людей видеть не могу“». (Время неузнаваемо меняло людей, разве Чуковский сказал бы что-нибудь подобное Александру Блоку?)
Одни считали странности Зощенко позой, другие — капризами баловня судьбы, третьи обвиняли его в высокомерии. Здесь следует вспомнить об отношении коллег к другой ленинградской знаменитости — Дмитрию Шостаковичу. Сравнение не случайно, Зощенко и Шостаковича связывали не только дружеские отношения, но и сходство судеб. По свидетельству Евгения Шварца, при каждой встрече композиторов «беседа их роковым образом приводит к Шостаковичу. Обсуждается его отношение к женщинам, походка, лицо, брюки, носки. О музыке его и не говорят — настолько им ясно, что никуда она не годится». Особенно негодовали жены композиторов: «Это выродок, выродок!» В литературных кругах предметом пересудов были семейная жизнь, странности, «офицерские» любовные романы Зощенко. Жена переводчика Валентина Стенича «рассказывает, — записал в 1934 году К. И. Чуковский, — что Зощенко уверен, что перед ним не устоит ни одна женщина. И вообще о нем рассказывают анекдоты и посмеиваются над ним…» В Зощенко раздражало все: он не умел добиваться положенного, раздавал деньги просителям — значит, щеголял бескорыстием. Он отказался вступить в партию, объяснив, что недостоин, поскольку «очень развратный» — ну не выродок ли! От этого человека можно было ждать любой выходки: например, в 1931 году он услышал об аресте Стенича и уговорил его невесту Любу пойти к тюрьме, чтобы передать ему папиросы. «Подошли к часовому, — вспоминала Марина Чуковская. — „Вот что, голубчик, — сказал Зощенко, — тут у вас один мой друг, сегодня привезли. Так нельзя ли ему папиросы передать, ведь он без курева, а? Пожалуйста“. Часовой посмотрел на него как на безумца». А как он обошелся со Стеничем, когда того арестовали в 1938 году и вдруг неожиданно выпустили? Этот эпизод сохранился в записи Чуковского: «Зощенко стоял с Радищевым и другими литераторами, когда подошел Стенич. Поздоровавшись со всеми, он протянул руку Зощенке. Тот спрятал руку за спину и сказал: — Валя, все говорят, что вы провокатор, а провокаторам руки не подают».
По словам Дмитрия Шостаковича, Зощенко «любил производить впечатление человека мягкого, любил притворяться робким»[64], а на деле обладал редкостной твердостью. Недаром в германскую войну он был награжден за храбрость пятью орденами, среди которых два Георгиевских креста. Вся его дальнейшая жизнь требовала не меньшего мужества. Н. Я. Мандельштам вспоминала, как в 1938 году «„Правда“ заказала ему рассказ, и он написал про жену поэта Корнилова, как она ищет работу и ее отовсюду гонят как жену арестованного. Рассказ, разумеется, не напечатали, но в те годы один Зощенко мог решиться на такую демонстрацию». В 1937 году он взял на себя заботу о детях арестованного секретаря Петроградского райкома Авдашева: старший сын Авдашевых жил у Зощенко, а отправленные в детские дома дочери получали посылки и деньги из Ленинграда. В 1939 году одна из них вернулась в Ленинград и тоже нашла приют в семье Зощенко. В те годы помощь детям «врагов народа» требовала невероятной смелости, ведь «каждый поступок противодействия власти требовал мужества, не соразмерного с величиной поступка. Безопаснее было при Александре II хранить динамит, чем при Сталине приютить сироту врага народа», писал А. И. Солженицын. Зощенко постоянно нарушал круговую поруку трусости, и коллеги никогда ему этого не простили. Жена М. Л. Слонимского Ида, с которой Зощенко был дружен со времен «Серапионовых братьев», в воспоминаниях обвиняла его в гордыне и эгоизме. В 1946 году писатели избегали Зощенко как зачумленного, а он «в своей униженной гордыне» посмел спросить Слонимского, почему тот не здоровается. Пришлось сказать напрямик: «Миша, у меня дети». Тогда семья Зощенко жестоко голодала; «как же они все-таки жили? Зощенко, по-моему, ни к кому не обращался за помощью. Он был слишком самолюбив и горд», — писала Ида Слонимская. Она вспоминала его последние дни: «Он лежал на большой постели, одетый, маленький, очень худой, похожий на тряпичную куклу с большой головой, которую надевают на пальцы, на игрушку бибабо». В этом «бибабо» так и слышится — «выродок, выродок!»
Неприязнь коллег к Зощенко и Шостаковичу была вызвана не только завистью; Евгений Шварц запомнил замечание одного из музыкантов: «Чего же вы хотите? Эти композиторы чувствуют, что мыслить как Шостакович для них смерть». То же можно сказать о Михаиле Зощенко. «Неблагозвучная» музыка Шостаковича, искаженная речь персонажей сатирика свидетельствовали о трагической дисгармонии, неблагополучии жизни, и Зощенко обвиняли в клевете на современность, а Шостаковича — в глумлении над традицией. В 1936 году, во время ожесточенной травли, Шостакович был близок к самоубийству. «И в это трудное время, — вспоминал он, — мне очень помогло знакомство с идеями Зощенко. Он говорил, что самоубийство не странный, а чисто инфантильный поступок, восстание низшего уровня психики против высшего. Точнее, даже не восстание, а победа низшего уровня, полная и окончательная победа». Вопрос о контроле над «низшим уровнем психики», о преодолении страха был для Зощенко жизненно важным. Он с юности страдал тяжелой депрессией, тоска, апатия, приступы отчаяния сопровождали его жизнь в самые благополучные времена. Когда болезнь обострялась, он переставал есть, избегал людей и надолго исчезал из дома. Никакое лечение не помогало, и в 1927 году он был близок к смерти (тогда-то Чуковский и говорил ему, что он «самый счастливый человек в СССР»). Зощенко нашел собственный путь к исцелению, позднее он рассказал о нем в повести «Перед восходом солнца». Страх, отчаяние, уныние можно победить с помощью разума, нужно найти причину душевной травмы, которая привела к болезни. «Я часто видел нищих во сне. Грязных. Оборванных. В лохмотьях… В страхе, а иногда и в ужасе я просыпался».
В чем смысл этого многолетнего повторяющегося кошмара? Нищий из снов Михаила Зощенко неожиданно материализовался. С середины 20-х годов на Литейном проспекте каждый день появлялся человек, на груди которого висела картонка с надписью «Поэт», он просил милостыню. Зощенко узнал его — это был поэт Александр Тиняков, до революции имевший некоторую известность и скверную репутацию. Тиняков был даровит, но настоящей славы не добился и восполнял ее недостаток скандалами и эпатажем: в 1914 году прославлял в стихах кайзера Вильгельма, потом опубликовал «Исповедь антисемита», но ему не везло — всякий раз находились скандалисты похлеще. В первой половине 20-х годов Тиняков сотрудничал в «Красной газете», писал статьи о литературе, даже по тем временам выделявшиеся хамски-пренебрежительным тоном, а в 1926 году вышел на Литейный просить подаяния. Его выгнала на улицу не нужда, а все та же потребность в вызове, выверте. «Работаете? — спрашивал он у знакомых писателей. — А по мне, лучше торговать своим телом, чем работать», и похвалялся, что набирает за день до пяти рублей («это куда лучше литературы») и каждый вечер ужинает в ресторане. Живописный нищий на Литейном был хорошо известен в городе, плакатики с надписями «Писатель», «Поэт», «Подайте бывшему поэту» вызывали интерес и сочувствие. Тиняков продолжал сочинять стихи и декламировал их в пивных[65]. В 1930 году его осудили за антисоветские стихи и нищенство на три года заключения в концлагере, в 1934 году он вернулся в Ленинград больной, на костылях, и через несколько месяцев умер. Тиняков поразил Зощенко, он разгадал в образе «бывшего поэта» смысл пугавшей его нищеты, заключавшейся в нравственной гибели, в бездне падения талантливого человека. В повести «Перед восходом солнца» Зощенко цитировал стихи Тинякова:
Пищи сладкой, пищи вкусной
Даруй мне, судьба моя, —
И любой поступок гнусный
Совершу за пищу я.
В сердце чистое нагажу,
Крылья мыслям остригу,
Совершу грабеж и кражу,