Загадки Петербурга II. Город трех революций — страница 61 из 79

«Тройка» ленинградского ОГПУ заочно вынесла приговоры по «академическому делу»: в феврале 1931 года 29 человек было приговорено к расстрелу, а 53 — к различным срокам концлагеря. Через несколько месяцев часть смертных приговоров заменили лагерными сроками, но шестерых сотрудников Академии, в прошлом офицеров, расстреляли. В августе 1931 года «тройка» вынесла приговоры «руководителям антисоветской организации», в эту группу включили наиболее известных ученых, в том числе четырех академиков, — их осудили на пятилетнюю высылку «в отдаленные места СССР». В общей сложности было осуждено 115 человек, и «почти все из привлеченных по этому делу вышли больными и израненными невосстановимо, многие преждевременно умерли, пройдя ссылки, каторгу или лишение прав без лишения свободы», писала Н. С. Штакельберг. В хронике советской жизни много свидетельств о таких преступлениях власти, но следует иметь в виду цели и последствия каждой из этих акций. В данном случае целью было абсолютное подчинение Академии наук, и она была достигнута: в начале 1930 года число академиков пополнилось еще несколькими учеными-коммунистами и партийными деятелями; коммунисты определяли политику Академии, и в феврале 1931 года ее Общее собрание лишило звания академиков арестованных Платонова, Тарле, Лихачева и Любавского. Возмущенный президент Академии наук А. П. Карпинский заявил на собрании, что отныне «мы будем представлять собой единственное в своем роде учреждение», — но нет, она превращалась в обычное советское научное учреждение. В 1931 году ее непременным секретарем стал новоиспеченный академик В. П. Волгин — автор работ по истории «социалистических и коммунистических идей домарксова периода».

Последствия «академического дела» не исчерпывались искалеченными и загубленными жизнями ученых, была уничтожена русская историческая школа, а с нею трагически завершилась целая эпоха нашей культуры. Символично, что в числе осужденных оказались племянник Достоевского А. А. Достоевский и внучатый племянник Чернышевского Н. А. Пыпин. Жертвами стали не только осужденные, но и их близкие: жена филолога Энгельгардта, Н. Е. Гаршина-Энгельгардт (родственница писателя Всеволода Гаршина) выбросилась из окна после ареста мужа, жена историка В. М. Бутенко повесилась, отец филолога Н. В. Измайлова бросился в Неву, узнав о расстрельном приговоре сына (позже Измайлову заменили расстрел ссылкой). Драматически сложилась судьба близких академика Сергея Федоровича Платонова. Его дочери Надежда, Вера, Наталья, Мария и Нина получили историко-филологическое образование, сын Михаил был химиком. Надежда жила в эмиграции, а оставшиеся в России дети Платонова успешно занимались наукой. Мария и Нина были арестованы по «академическому делу» и после года заключения отправлены вместе с отцом в ссылку в Самару. Наталья Сергеевна поехала в ссылку к мужу, Н. В. Измайлову, и провела там пять лет. С. Ф. Платонов умер в Самаре в 1933 году, а его дочери Мария, Нина и Наталья через несколько лет вернулись в Ленинград. Все они умерли во время блокады, а их брат профессор химии Михаил Сергеевич Платонов был расстрелян в блокадном Ленинграде по ложному обвинению. Так погибла большая, дружная семья талантливых русских ученых. Академик М. К. Любавский умер в ссылке в 1936 году, Н. П. Лихачев вернулся в Ленинград в 1933 году лишенным права на работу и пенсию и мучительно умирал в полной нищете. Благополучнее других сложилась судьба Е. В. Тарле: в ссылке ему дали возможность заниматься научной работой, он вернулся в Ленинград в конце 1932 года и стал преподавать в ЛГУ. В этом «возвращении к жизни» известную роль сыграла его позиция на следствии (из ссылки он писал, что давал ложные показания под давлением) и ходатайства за него политических деятелей Франции, составленные по просьбе французских друзей Тарле. В 1938 году Е. В. Тарле был восстановлен в звании академика. Еще одним следствием «академического дела» было отлучение от науки талантливой молодежи, продолжавшей традиции российской академической школы. Один из осужденных, участник кружка молодых историков С. В. Сигрист писал о судьбах своих товарищей: «…ради сытого куска и жизни в Ленинграде далеко не каждый из нас шел на проституирование любимой науки. Большинство поставило крест над научной работой, не писало бесстыдных статей, жило скромно по ссылкам. Мы добывали хлеб уроками языков и случайными заработками. В этом заключался наш подвиг. Так текла жизнь большинства моих однодельцев… Мирно и скромно закончили они свое печальное житие».


Вместе с возможностью заглянуть в чекистские архивы, прочесть следственные дела, встал вопрос, вправе ли мы судить о поведении людей на следствии? Ведь протоколы допросов зачастую писали сами следователи, а подследственный лишь подписывал их, подтверждая согласие[81]. А кроме того, «безнравственно выносить какие-либо суждения по поводу нравственных качеств людей, в экстремальных условиях вынужденных оговаривать своих ближних», утверждал один из публикаторов материалов следствия по «академическому делу». Но нравственно ли вообще отказываться от этого вопроса, обесценивая тем самым мужество устоявших? Мы не вправе судить людей, но нам важно знать, иначе прошлое останется темным маревом, в котором не различить человеческих лиц. Участники «академического дела» держались на следствии по-разному: одни были сломлены и готовы на любые оговоры; другие считали, что «вне зависимости от поведения на следствии с нами будет сделано то, что найдено будет нужным», и надо хоть что-то признать, все отрицать бессмысленно. Такую позицию следователи называли «разоружиться», «разоружившиеся» писали под их давлением нужные для будущего суда «романы»[82]. И все же показательный политический процесс не складывался, этому препятствовала стойкость С. Ф. Платонова и других подследственных. О том, что давало силу нравственно выстоять, мы узнаём из воспоминаний участников «академического дела».

Наталью Сергеевну Штакельберг арестовали в январе 1930 года, в числе других участников исторического кружка, когда-то собиравшегося в ее доме. Она давно не работала (в 1924 году ее «вычистили» с кафедры русской истории университета), жила замкнуто, погрузившись в семейные заботы и воспитание детей. Если бы не тоска по научной работе, ее жизнь была бы вполне счастливой: она не знала материальных забот, жила в огромной квартире, у нее был любящий муж и чудесные дети. Никто не мог угадать в этой молодой, красивой женщине скрытой силы воли и непоколебимой стойкости. Оказавшись в тюрьме, она не могла понять причины ареста, и первый допрос ошеломил ее: следователь Стромин назвал исторический кружок антисоветской организацией, а веселые собрания в ее доме — встречами «кадров антисоветских научных работников». Это противоречило здравому смыслу и истине: «Был период, когда советская власть была для нас узурпатором, а не законной властью. Но годы шли, все эволюционировало, эволюционировало и наше политическое лицо и сознание. В 1930 году, когда все мы стали „советскими“, мне казалось дикостью и несправедливостью, что нас судят за идейные воззрения и политическое лицо, присущее всей интеллигенции в 1920 году», — размышляла Наталья Сергеевна. Она отказалась подписывать составленные следователем протоколы, несмотря на «признания» других кружковцев, которые ей зачитывали: «Белое было белым. Черное было черным. Я не могла подписать то, что мне предлагали». Уговоры, угрозы, обещание свободы за признание, что кружок молодых историков был нелегальной антисоветской организацией, не дали результатов, Стромин оказался бессилен. Н. С. Штакельберг допрашивал и сам начальник ленинградского ОГПУ Ф. Д. Медведь, он показал обвиняющие ее показания профессора С. В. Рождественского. «У меня дух захватило. И невольно: „Рождественский просто испугался. Положение его трудное…“» А у нее разве не трудное или она ничего не боялась? Конечно, боялась. «Медведь порылся в одной из папок. — „Вам известно, что в вашем Салоне намечались кандидатуры на царский престол в случае свержения Советской власти?“ — „Это ужасное заблуждение. Этого никогда не было!“ — говорю я в ужасе». Она продолжала спорить, объяснять, чем был исторический кружок, и отрицала все обвинения.

Наталью Сергеевну посадили в одиночную камеру, изматывали бессонницей, еженощно вызывая на допрос, требовали признания, но «я плачу отчаянно и безнадежно, я не могу уже говорить и в знак отрицания только качаю головой». Где она брала силы, что отстаивала, если решилась даже на самоубийство? «Нет, я слишком хорошо представляла, на что я иду… Я твердо знаю, что я умру не за Платонова, не за Рождественского, а за личную свою человеческую честь. Как бы я стала жить предателем и трусом?» Она понимала, что ее безвестная смерть в тюремной камере-одиночке ничего не изменит в ходе следствия, и все-таки сделала выбор: «Я вернулась в камеру после последнего допроса совершенно убитая. Выхода не было. Надо было или подписать ложные показания, или умереть». Порезы припасенным ржавым обломком бритвы привели к заражению крови, Наталья Сергеевна была при смерти, но ей не дали умереть. После возвращения из лазарета допросы продолжились, новый следователь не кричал, а деловито объяснил, что отказ от показаний считается враждебным актом против советской власти, поэтому надо хоть что-то написать. Н. С. Штакельберг составила текст, в котором отрицала, что кружок был антисоветской организацией, однако признала, что «большинство докладов носили не марксистский характер». Такие показания никуда не годились, и не миновать бы ей концлагеря, если бы не случай. Следователь замахнулся ударить ее, и она в гневе воскликнула: «Я найду пути, чтобы рассказать Сталину обо всем, что здесь делается», потому что вождь знаком с семьей ее мужа.

Это была правда: в апреле — июле 1917 года Сталин снимал комнату в квартире Штакельбергов. По просьбе знакомого они приютили вернувшегося из ссылки революционера, и Сталин прожил у них почти четыре месяца. Короткости между ним и семьей Штакельбергов не было (в семейные анекдоты вошло то, что будущий вождь однажды тайком съел их котлеты), но он несомненно их помнил. Едва ли он всту