Е. И.), ни пессимизма, ни «политики»[100]. «А. А. подписала с издательством договор на „Плохо избранные стихотворения“, как она говорит… — писала в дневнике Л. Я. Гинзбург. — Что за принцип — много бога нельзя, а немножко сойдет?» Но ведь это как посмотреть: «немножко Бога» уже первый шаг, а после принятия Конституции будет вольнее, ведь она гарантирует свободу совести и свободу печати.
Проект Конституции был опубликован для того, чтобы его обсуждали трудящиеся; по всей стране проходили собрания, газеты трубили о небывалом энтузиазме масс, но поступавшие в Москву донесения областных управлений НКВД свидетельствовали о другом: рабочие и крестьяне не верили записанному в Конституции, обсуждения проходили формально, а порой на собраниях звучали контрреволюционные речи. Вот несколько выдержек из выступлений, содержавшихся в донесении УНКВД по Воронежской области[101]: «Новая Конституция — это бумажная Конституция. Статья „право на собственность“ выгодна только коммунистам, которые захватили себе много добра за время революции и хотят его закрепить за собой»; «надо заменить в Конституции слова „Кто не работает, тот не ест“ на „Кто работает, тот должен есть“… Сейчас мы работаем в колхозе, а ничего не получаем, нужно, чтобы советская власть всех нас, работающих, обеспечила хлебом»; «при перевыборах советов надо выбирать беспартийных и бывших кулаков. Эти люди умнее коммунистов и не желают чужого, а коммунисты только грабят народ… Скоро вообще власть переменится».
Но власть не переменилась, и с 5 декабря 1936 года новая Конституция СССР вступила в действие.
Одновременнно с обсуждением проекта Конституции в стране происходили другие, не менее важные события. В сентябре 1936 года Сталин обвинил государственные карательные органы в бездействии: по его словам, «ОГПУ на четыре года опоздал» с принятием неотложных жестких мер, и вместо Г. Г. Ягоды главой НКВД был назначен Н. И. Ежов. В чем провинился Ягода, ведь он трудился не покладая рук: за два года его руководства НКВД полмиллиона граждан отправилось в концлагеря и больше четырех тысяч было расстреляно! Его карьера увенчалась подготовкой процесса зиновьевско-троцкистского блока, 25 августа 1936 года Зиновьев и Каменев были расстреляны, а Ягода сохранил для истории извлеченные из их тел пули — и вот теперь налаженная работа, власть и даже эти пули переходили к Ежову! Почему Сталин обвинил чекистов в опоздании на четыре года, разве они не делали все, что требовалось? Тогда вождь объявил, что надо максимально укрепить и усилить государственную власть, потому что чем больше у нас побед, тем больше внутренних врагов, и пришла пора «добить остатки умирающих классов». И чекисты трудились, укрепляя власть, добивая «умирающих», — вспомнить хотя бы размах высылок из Ленинграда и искоренение остатков партийной оппозиции. Они лучше всех знали, сколько врагов у советской власти, умели распознавать их под любой личиной, да те порой и не прятались. В 1930 году, например, когда в Москве шел суд над «спецами-вредителями», в Ленинграде были устроены демонстрации под лозунгом требования смертной казни для подсудимых. Этому «предшествовали собрания во всех учреждениях, где предлагалось вынести соответствующие резолюции, — вспоминала Т. А. Аксакова. — И вот, к всеобщему удивлению, нашлось одно место, где предложенная резолюция встретила возражения. Это была Военно-медицинская академия. Там поднялся профессор Михаил Иванович Аствацатуров и сказал: „Напоминаю, что мы все принимали медицинскую присягу охранять жизнь. Поэтому мы не можем и не будем выносить смертных приговоров“». Тогда контрреволюционная вылазка сошла профессору с рук, позднее такого не прощали, и все-таки тогда и позже находились люди, открыто протестовавшие против жестокости. В общем подавленном молчании их голоса звучали особенно громко, за это нередко расплачивались свободой, и все-таки находились люди…
Свобода состоит не в том, чтобы открыто ходить по улицам и сидеть на собраниях, а в освобождении от страха — этот вывод скромного ленинградского интеллигента привел его в психиатрическую больницу. В 1932 году с этим человеком познакомился писатель и партийный оппозиционер Виктор Серж, в своем очерке «Ленинградская больница» он назвал его Юрьевым. Юрьев был немолод, зарабатывал на жизнь продажей газет, любил литературу и, как многие, пребывал в состоянии безотчетного страха. По его словам, весь народ был задавлен страхом: рабочие «мучаются от страха умереть с голода, если не украдут, от страха перед воровством, от страха перед партией, от страха перед планом… Интеллигенты боятся понять, но боятся и не понять, боятся показаться непонимающими или не показаться понимающими… Народ боится власти, власть боится народа. На вершине государства боятся друг друга члены Политбюро… Вождь боится своего окружения, окружение боится его. Он стакана воды не выпьет без страха перед отравлением, боится самых преданных в собственной охране». Юрьев был таким, как все, пока не понял, что «раз уж опасности существуют, разумнее воспринимать их спокойно, ведь страх населяет наши души призраками, унижает, ослепляет… Страх — это заразительный, но излечимый невроз»[102]. Он сумел побороть свой страх и однажды проснулся свободным, спокойным, счастливым. Юрьев считал своим долгом поделиться секретом исцеления с окружающими, написал несколько десятков листовок «Воззвание к народу» и ночью расклеил их в центре Ленинграда. «Граждане, почему вы дрожите? Почему дрожат члены нашей Великой Партии Победоносного Коммунизма? Почему власти вскрывают несуществующие заговоры? Почему вы боитесь поднять голос против лжи и беззакония? Довольно! Кошмар прекратится завтра же, стоит только захотеть. Посмотрите друг на друга по-доброму, без страха, без злобы — мерзость и рухнет». Он подписал листовки, указал свой адрес и уже на следующий день растолковывал секрет избавления от страха следователям ОГПУ. И странное дело, они оказались бессильны — ни угрозы, ни брань, ни наведенный револьвер не испугали свободного человека. «Бесплодные эти допросы посетило весьма озабоченное высокое начальство», — писал Виктор Серж, и после этого Юрьев оказался в изолированной палате сумасшедшего дома, находившегося в ведении ОГПУ.
Но Юрьев, Аствацатуров, осужденные ученые Академии наук принадлежали к старой интеллигенции, к «остаткам умирающих классов», а как обстояло дело с молодежью? Взрослевшим в 20-е годы людям тоже было непросто, для них настали «тесные» времена — изменились идеи, лозунги, пафос общественной жизни. Мечты о переустройстве мира заменила задача строительства социализма в одной отдельно взятой стране, а верность идее подготовки всемирной революции классифицировалась как троцкизм. Образцами для молодого поколения должны были служить уже не революционеры, не герои Гражданской войны, а энергичные организаторы производства, толковые инженеры, ударники труда, а эталоном высшей государственной мудрости — мало примечательный в 20-х годах Сталин. Революция умерла, ее взрывная энергия иссякла, и в 1929 году Маяковский с горечью сказал Юрию Анненкову, что он уже не поэт, а чиновник. Экспериментальное искусство все чаще обвиняли в «левачестве», формализме, в искажении социалистической действительности, а от таких отзывов и разгромных критических статей был один шаг до тюремной камеры.
В конце 1931 года в Ленинграде были арестованы поэты Даниил Хармс и Александр Введенский, входившие в литературную группу «Объединение реального искусства» (ОБЭРИУ), — их обвинили в антисоветской агитации, скрытой под видом «зауми» в их стихах. Впрочем, борьба с формализмом в искусстве не входила в число задач ОГПУ-НКВД 30-х годов, этим занимались критики и сами деятели искусства, они формулировали политические обвинения, а чекисты только доводили дело до логического конца. Сотрудники карательного ведомства отличались невежеством, большинство руководителей ленинградского управления ОГПУ-НКВД 30-х годов имело низшее образование (а нарком Ежов — «неполное низшее»!); подчиненные были под стать руководству, но свое дело знали твердо. В 1933 году в Ленинграде была «ликвидирована молодежная контрреволюционная группа в составе восьми человек», участники которой штудировали и совместно обсуждали «Критику чистого разума» Канта. Канта трудно заподозрить в контрреволюционной агитации, но то, что молодежь собиралась не для танцев под патефон, а для чтения мудреных книг, настораживало, и поклонников буржуазного философа арестовали. Чекисты не ошиблись — члены кружка не ограничивались критикой «чистого разума», они критически относились к советской действительности. Один из них, Яков Левитин, заявил на допросе, что «экономическая политика Советской власти слепа, лишена теоретического руководства, стихийна и переменчива», что «производитель основного продукта питания — хлеба — перестал быть его хозяином, отсюда голод, нищета, как в городе, так и в деревне», что «никакой свободы и демократии не существует. Большевистский режим устранил какую бы то ни было возможность участия масс в управлении страной». Все это были очевидные истины, но любое упоминание о них считалось преступлением[103]. Дело участников философского кружка было рассмотрено в феврале 1934 года тройкой ОГПУ, и читателей Канта приговорили кого к трем, кого к пяти годам заключения в концлагере. Члены осудившей их «тройки»: первый секретарь обкома партии С. М. Киров, председатель Ленгорисполкома И. Ф. Кодацкий и глава ленинградского ОГПУ Ф. Д. Медведь — не предвидели собственной печальной участи: Кирову оставалось меньше года жизни, а Кодацкий и Медведь были расстреляны в 1937 году по приговору столь же скорых и неправых судов.
В Ленинграде 30-х годов было немало неофициальных обществ и кружков молодежи, мы узнаем о них из воспоминаний участников, но чаще из следственных дел об «антисоветских заговорах». Однако в городе действительно были тайные политические сообщества, об одном из которых рассказал Анатолий Краснов-Левитин: в январе 1936 года в Ленинграде возникла подпольная антисоветская организация «Социалис