В комнатах отеля, где она жила после того, как покинула свою первую парижскую квартиру на авеню Габриэль и великолепный особняк на рю Фобур-Сент-Оноре, 29, Шанель сохраняла их безликость: медная кровать, лакированная мебель стиля Людовика XVI, шкафы Маппл. И только несколько ее собственных вещей на ночном столике: икона, византийский крест и эта гробница Св. Антония Падуанского, которую ей подарил один из ее «машинистов», как она называла шоферов.
В «Ла Поза» ее спальня была отмечена в гораздо большей степени ее индивидуальностью; огромная испанская кровать из позолоченного железа, на спинку которой она повесила амулеты (для плодовитости?), искусственные цветы вперемежку с живыми: кровать испанской королевы. Большая часть мебели была тоже испанская. Окна выходили в очень простой сад с кипарисами и оливковыми деревьями, а под ними — ирисы и лаванда, которые, казалось, росли естественно, сами по себе. Одно из самых старых оливковых деревьев стояло как огромный часовой на площадке перед входом, аллея огибала его с двух сторон. Оно заботится обо мне, говорила Коко, не пускает в дом незваных.
Разрыв с Вестминстером произо шел в «Ла Поза». Гости плохо спали в ту ночь, разбуженные громкими голосами. Вмешался Черчилль[169], чтобы напомнить герцогу о его обязанностях. В знак повиновения он должен был жениться на дочери шефа протокола Букингемского дворца.
Кем был Вестминстер для Коко? Думается, прежде всего грандиозным, видимым во всех концах света знаком успеха Дома Шанель. Она говорила:
«…Я не могла его (Дом Шанель) оставить, это единственное, чем я владею, единственное, что создала сама. Все остальное было мне дано. Я ничего ни у кого не просила, а мне все всё давали».
Единственное, что я сделала сама. Естественно, если бы у нее был ребенок…
Замечательный портрет этой Шанель 30-х годов, Шанель не на вершине славы, но на вершине своего сияния, дал Морис Саш в своей книге «Десятилетие иллюзий», написанной в 1932 году и посвященной Жану Кокто.
«Шанель, — писал он, — создала женщину, которую до нее Париж не знал. Ее влияние перешло границы профессии. Ее имя оставляет в сознании след, какой оставляют великие политические деятели или литераторы. Наконец, она представляет собой совершенно новое существо, всемогущее, несмотря на легендарные женские слабости…
Она была генералом: одним из тех юных генералов Империи, одержимых духом завоевателей. Да, это было так: быстрота реакции, зоркость взгляда, точность приказов, забота о деталях и совершенно особенная привязанность к армии своих работниц.
Она не была красива в строгом смысле слова, но была неотразима. Ее речь не была ослепительна, но ее ум и сердце незабываемы. И если ее творения не из тех, что сохраняются в веках, я хочу верить, что те, кто напишут историю первых десятилетий нашего века, вспомнят великое начинание Шанель».
Нежданный друг: Пьер Реверди
Какое место занимала любовь — настоящая любовь — в жизни Коко Шанель? В последние годы она вспоминала лишь несколько мужчин, но это не означало, что забыла остальных. Не говорила о них, потому что они ничего не прибавляли к ее легенде, которую она выстраивала в своем одиночестве. Среди тех, о ком говорила часто, — Реверди[170], великий поэт, еще не признанный.
«Любовь начинается с любви, и самая горячая дружба может перейти только в подобие любви». Открыв случайно и наугад «Мысли» Лабрюйера[171], поэт Реверди переписал это для Коко, добавив свой комментарий:
«…Но он не сказал, что великая любовь может превратиться в вечную дружбу. Я же написал, что не может быть ни настоящей любви без дружбы, ни великой дружбы без любви (это между мужчинами, и слово «любовь» имеет здесь особый смысл). Надо иметь наглость писать в таком духе после того, как прочтешь этого типа. Попросите купить вам «Характеры» Лабрюйера (если их нет в вашей библиотеке), «Максимы» Ларошфуко и Шамфора[172]. Время от времени по вечерам читайте их».
С Реверди Коко познакомилась через ту же Мизию. Она представила ему на суд свои максимы: «Поздравляю вас с тремя максимами, что вы мне прислали, — писал он ей в одном из многочисленных и всегда не датированных писем. — Они очень хороши, последняя безукоризненна и совершенно на высоте самого лучшего, что можно найти в этом жанре».
«Любопытный человек этот Реверди. Вера удалила его от рукоплесканий света», — писала Мизиа, гордая тем, что помогла ему осуществить самое заветное желание: укрыться в солемском аббатстве, где он мог писать регулярно и усердно.
Что нашла для себя Коко в прозе Реверди? В момент разрыва Вестминстер признался одному из друзей:
— Она сошла с ума, она любит кюре.
Реверди жил у монахов и вел почти тот же образ жизни, что и они. Обращенный, как Кокто, Морис Саш и некоторые другие, в неотомизм[173] под влиянием Жака Маритэна[174] и его жены. С Клоделем[175] заговорил Господь, когда он стоял около одной из колонн Нотр-Дам, к которой теперь совершают паломничество клоделианцы. Я знаю по опыту, что достаточно пройтись с Евангелием в кармане, чтобы заинтересовать людей, как правило богатых, озабоченных тем, что будет с ними в потустороннем мире. Как оказаться с праведниками? Эта проблема возникает, если иногда осознаешь, что нельзя взять с собой туда то, что дает такую уверенность здесь. Коко говорила:
«Чистилище начинается, когда говоришь себе, что придется все оставить здесь».
Она не была единственной, на кого Реверди производил сильное впечатление. Его товарищей по литературе звали Аполлинер[176], Сандрар и Макс Жакоб[177]. Он познакомился с Андрэ Сальмоном[178] на «Бато Лавуар»[179], где встречался с Пикассо, Браком[180], Хуаном Грисом[181]. Все они (за исключением Хуана Гриса, умершего слишком молодым, чтобы узнать о своем успехе) стали знаменитыми и богатыми. Он же, Реверди, жил на небольшую ренту, которую выплачивал ему один издатель[182].
— Если бы вы писали ваши поэмы на отдельных листах и подписывали их, как ваши друзья-художники подписывают свои картины, — заметила Коко, — стоило только снобам ими заинтересоваться (а она уж все сделала бы для этого!), вы стали бы так же богаты, как они.
Что на это ответить? В тридцать лет Реверди все еще зарабатывал на жизнь как корректор в «л'Энтран». Однажды ночью, выходя из наборной под моросящим дождем, он поскользнулся на мостовой и сильно ранил колено о край тротуара. Товарищ, который был с ним, услышал, как Реверди вздохнул с горечью:
— Господи, сделай так, чтобы я оставался непризнанным поэтом.
То, что художники, которых он ценил, признавали в нем гения, конечно, утешало и подбадривало, но не мешало страдать от бедности, и она, эта бедность, определяла резкость его суждений. Он был строгим критиком. В Солеме, в своем монастырском уединении[183], был в курсе всех слухов, всего, что происходило в Париже, и в своих беседах обнаруживал живость и блеск хроникера, напоминавшие Кристиана Берара, купавшегося в сплетнях. Териад, журналист, ставший издателем, опубликовал поэмы Реверди с иллюстрациями Пикассо: одни скелеты красного цвета разной интенсивности. Теперь эту книгу разыскивают библиофилы, и она очень дорого стоит. Если бы Реверди там, в потустороннем мире, узнал об этом, он бы горько усмехнулся.
У него были очень красивые зубы. Повеса-хулиган — вот каким он остался в памяти леди Эбди.
Она решительно утверждала, что Коко безумно его любила. Если бы они поженились, то были бы счастливы, считала она. Но женился бы Реверди на Мадемуазель Шанель, будь он свободен?[184] Не уверен. Это означало бы пойти на риск, последствия которого непредсказуемы.
Небезынтересно сравнить письма Реверди к Мизии (она их опубликовала в своих воспоминаниях) с письмами, какие он посылал Коко. «…Я так вас люблю, — писал он Мизии. — Думаю о вас с такой нежностью. Вы принадлежите к тем, кого я люблю до боли. По вас тоскуют мои руки, губы, мое сердце. Вы часть моей жизни. Здесь в тишине, которую некоторые назвали бы мертвой (лишь чириканье птиц и пение монахов), я слушаю Бога и люблю моих друзей возвышенной любовью. Вы стали орудием Бога, позволившим мне жить жизнью, полной нежности и любви, и другая для меня уже невозможна. Или умереть, иссушить себя, или жить одним светом. Было бы ужасно, Мизия, покинуть мир с иссушенным сердцем — восхитительно и весело уйти из него от избытка любви».
Тон меняется, когда он пишет Коко. Я держу в руках множество писем, написанных ей Реверди во время последней войны.
В письмах Мизии небо голубое, птицы чирикают, монахи поют. Их пишет счастливый и беспечный человек. Читая письма к Коко, невольно вспоминаешь Дягилева, который, если верить Лифарю, боялся ее. «Я скоро приеду повидать вас, — отвечает Реверди на телеграмму, в которой Коко требует его приезда. — Но не останусь надолго». Он пишет о том, как ему покойно в Солеме. «Я нуждаюсь в этом одиночестве. Настало время изменить жизнь, если я не хочу окончательно презирать себя. Бежать за удовольствием все равно, что бежать за ветром. Начинаешь задыхаться, и не остается ничего, кроме мучительной горечи».