Загадочная Коко Шанель — страница 27 из 51

Все, что Реверди пишет Коко, значительно, серьезно и отмечено желанием оправдаться. Все два месяца, проведенные в Солеме, он не перестает работать, подготавливая новый том. Размышляет, ищет: он хотел бы вновь обрести веру, чтобы по-настоящему уйти в монастырь.

«Я слишком долго разрешал жить во мне, — писал он, — этой поэзии, которая хочет только искать удовольствия».

Как это далеко от непринужденности, с какой Реверди писал Мизии. В письмах к Коко он объясняется, оправдывается, отчитывается. Это похоже на письма к матери, которая волнуется и которую надо успокоить, даже несколько преувеличивая, чтобы она знала, что, вопреки видимости, он не теряет времени; он пишет и делает успехи.

Можно было подумать, что Реверди и Коко побаивались друг друга, если бы в ней не было тех же черт повесы-сорванца, которые поразили леди Абди в Реверди. Очевидно, следует подробнее остановиться на этом слове[185]. Для Коко, как и для ее поэта, «повеса-сорванец» включало в себя находчивость, живость ума, остроумие, быстроту реакции, решительное нежелание дать провести себя напыщенным буржуа; плюс к этому особый шарм, что-то от обольстительного канальи. Слишком много для одного слова. Сближало их и то, что их предки были простолюдинами. Нельзя утверждать, что в Мадемуазель Шанель сохранилась хотя бы малейшая частичка девочки из народа. Тем не менее она узнавала свое детство в детстве Реверди, так как беззастенчиво присваивала его. Открыла ли она Реверди хоть долю правды о себе? Или кому-нибудь из других мужчин, с которыми была близка? Никогда, и это упорное молчание было ее безусловной женской слабостью. Можно любить женщину без прошлого, гораздо труднее жить с ней.


Реверди писал письма во всю ширину листа, иногда по пятнадцать слов в строчке, особенно когда он посылал ей свои несколько менторские комментарии по поводу «Мыслей» Лабрюйера или соображения о ремесле писателя.

«Произведения сильны и серьезны, только если они выношены в голове, но божественными их делает лишь сердце. И в то же время беда, если в них слишком мало головы и слишком много сердца».

Эта цитата из его книги «Шершавая перчатка», которую он комментировал следующим образом:

«Загадка и подводные камни таких изречений заключаются в том, что они требуют лаконизма, весомости, глубины, точности и легкости. Трудность состоит в том, что стремишься сохранить ясность и точность мысли и в то же время облечь ее в правильную и красивую литературную форму, которая всегда требует жертв…»

Извращенный ум может найти сходство между этим уроком-письмом и объяснениями, которые дает господину Журдену учитель французского языка[186]. На самом деле напрашивается другая аналогия. Надо вернуться к тому, что говорила Коко в связи с эзотеризмом Боя Кейпела: «…я не смирялась с тем, что его интересовало что-то, что не занимало бы и меня». Тот же рефлекс с Реверди сделал ее немного «синим чулком». Кроме того, она, несомненно, нашла способ укрепить связывающие их нити и помогать ему, платя за редактирование своих максим.

Когда Реверди не менторствовал, когда он разрешал говорить сердцу, его почерк становился размашистым. Пять-шесть слов в строке наискось страницы во всю ее ширину. И если вдруг, когда листы исписаны целиком без полей (послания оказывались гораздо короче — всего три-четыре листа, — чем можно было ожидать по толщине конверта), ему хотелось что-нибудь добавить, тогда на самом краешке страницы появлялись крошечные, едва различимые буквы.

Любопытный тип этот Реверди. Похожий на каталонца, не очень высокий, коренастый, крепкий, с прядью, свисающей на лоб.

Надо остаться одному, мирянином, и без веры. Определяя так свое призвание поэта, удалившегося от света, Реверди поразил Мадемуазель Шанель в самое сердце. Она была одна. Мирянин? Это не имело для нее большого смысла. Без веры? У нее ее было не больше, чем у него, если, как это, делал Реверди, ассоциировать веру с религиозными убеждениями. Но если думать, как я, что вера это сила жизни…


Этим воскресным утром она слушала мессу. Она уточнила:

«По радио! Я не хожу больше к мессе. Но мне доставляет радость ее слушать. В первый раз я слышала священника, говорившего без нетерпимости. Католицизм очень жестокая религия… Уже давно мы не верим в дьявола. Это глупости, которые повторяют в неистовстве. Священник, которого я слышала по радио, совсем не говорил о нем. Он сказал, что надо признать и принять все религии. В первый раз услышала такое от священника, и это было хорошо подано. Он пользовался притчами. Радио может нас многому научить».

Она называла себя теософкой. В начале века это было в моде. Духовным наставником теософов в ту пору была старая дама Анни Безан. Верили в переселение душ. Ты не умираешь, а переходишь в другое измерение. Коко говорила:

— Я верю в четвертое, пятое, шестое измерения. Вера эта родилась из потребности успокоить себя, поверить, что не все навсегда исчезает — что-то происходит и в потустороннем мире.

Так как я не скрывал некоторой растерянности, она отрезала:

— Мы живем в одном измерении.

Все это в результате глупого вопроса, заданного просто так, чтобы заполнить паузу или потому, что у нее лежала газета, открытая на странице с гороскопом. Справляется ли она ежедневно со своим? Она отрицала:

— Никогда! Никогда не смотрю гороскоп. Забавно, что газеты изобрели это, но все же нужно, чтобы хоть изредка гороскоп выглядел правдоподобно. Я верю в ирреальное. Верю во все полное загадок и тайн. Но не верю ни в спиритизм, ни в гипнотизм.

Она намекала на свои беседы с аббатом Мюнье, духовником Всего-Парижа. (Кажется, эти миссионеры парижских литературных или светских салонов прекратили свою деятельность.) Коко говорила:

«Однажды я сказала аббату Мюнье:

— Господин аббат, сама не знаю, по-прежнему ли я католичка, во всяком случае в церковь уже не хожу.

— Есть люди, созданные для этого, вы не принадлежите к ним, — ответил он.

И завязал было дискуссию.

— Нет, господин аббат, я недостаточно сведуща, чтобы обсуждать такие вещи. Кроме того, не нахожу в этом ничего увлекательного, меня это не интересует.

Когда я произнесла слово «теософия», он сказал:

— В таком случае нам следовало бы…

Я его прервала и переменила тему. На другой день послала ему хороший граммофон со всеми пластинками Вагнера, которого он обожал. (Все время тот же рефлекс: «Мало ли что — на всякий случай».) Надеюсь, он простил мне, что я сказала, что очень скучала на мессах и больше не хожу на них, даже чтобы подавать пример».

Аббат Мюнье успокаивал: ад существует, говорил он, но в нем никого нет.


Говоря о моей последней книге «И сотворил Моисей Бога», которую я успел ей подарить, она упомянула один польский роман, пользовавшийся тогда успехом.

— Почему Моисей?[187] — спрашивала она. — Вы думаете, что эти старые истории еще кого-нибудь интересуют? Библия!

Ее раздражило, что она не увидела моей книги в маленьком книжном магазине «Рица», в то время как польский роман был выставлен там на почетном месте. Она нашла его грязным, отвратительным.

— Где они выискивают эти гадости, о которых осмеливаются писать и которые печатают?

Возвращаясь к Моисею:

— Вы думаете, что ваша книга понравится евреям? Они не будут покупать ее.

Ей случалось проявлять яростный антисемитизм, особенно когда речь заходила о шляпных магазинах, которые тогда появлялись как грибы после дождя. Но это был антисемитизм лишь на словах, никогда не подтверждавшийся ни одним поступком, ни одной акцией, да и всем ее поведением. Я тщетно пытался убедить ее, что Моисей, для меня величайший из великих, вновь стал и самым актуальным, потому что следует сделать то, что удалось ему: создать или, если предпочитаете, приспособить Бога к требованиям сегодняшнего дня, чтобы он мог привести к согласию всех людей на земле, защитить их.

— Знаете ли вы историю сотворения мира, как о ней рассказано в Библии? — спросил я Коко.

— Понятия не имею, — призналась она. — Это не интересно: все это сказки для детей.

— Но вы все же знаете, что, сотворив мир в шесть дней, Бог отдохнул на седьмой?

— Вы спрашиваете меня, почему Бог отдыхал на седьмой день?

— Бог не знает усталости.

— Что вы хотите сказать?

— А вот что: Моисей дал своего Бога людям, которые никогда не отдыхали. Это был пророк и революционер. Он обращался к пролетариям тех времен, беднякам, строящим пирамиды, к тем, кого голод привел в Египет в поисках куска хлеба. Как приезжают к нам из стран третьего мира те, кто строят окружную дорогу или подметают улицы. Моисей не освободил еврейский народ от египетского ига. Он поднял рабов на восстание. Еврейский народ тогда еще не существовал.

— Вы надеетесь, что сумеете продать много своих «Моисеев»?

Она предпочитала мою предшествующую книгу, роман «Парижская красавица», может быть, потому, что устами героини иногда говорила она сама. К тому же она не совсем понимала, почему после «Парижской красавицы» я обратился к Моисею.

Я объяснял:

— Чтобы сделать глоток свежего воздуха.

— Вы не умеете зарабатывать деньги, — замечала она.


После Реверди был художник Поль Ириб[188], который вовлек Коко в создание дорогостоящей и разорительной газеты. У Ириба не было ни малейшей склонности к затворничеству. Он жил на широкую ногу. Отец его, архитектор, объяснял коммунарам, как низвергнуть Вандомскую колонну[189]. Чтобы предостеречь Коко от «безумств» Ириба, друзья говорили:

— Не забывайте, что его отец разрушил колонну.

Ириб умер в «Ла Поза» во время партии в теннис.

Коко любила его, но никогда о нем не говорила.