Шестая победа: come-back
Что еще оставалось победить Коко Шанель, как не саму жизнь, обратив ее вспять и заставив Моду вернуться к источникам Шанель? Нет ничего более трудного — и это во всех сферах — как начать карьеру заново и преуспеть в том, что у спортивных чемпионов называется come-back — возвращение. Эту победу над временем Коко Шанель одержала, вновь открыв свой Дом в 1954 году. Ей было 70 лет. Никто не щадил ее. Она никому не делала подарков. Это была битва, длящаяся многие годы.
Действительно ли Мари-Эллен де Ротшильд, жена барона Ги, послужила толчком для возвращения Коко в 1954 году? Во всяком случае, так думает сама баронесса.
В 1953 году Коко провела несколько недель в Нью-Йорке у матери Мари-Эллен, одной из самых лучших своих подруг. Случилось так, что как раз в это время был первый бал Мари-Эллен. Она показала свое платье дебютантки, которое находила очень красивым. Ужас, решила Коко. И за несколько часов соорудила ослепительный туалет из красной тафтовой занавески.
— Меня все спрашивали, от кого это платье, — рассказывала Мари-Эллен Коко.
И, вспоминая об этом, добавила:
— Тогда она и решила вернуться.
На самом деле Коко уже давно подумывала о том, чтобы вновь завоевать царство, которое покинула в 39-м году. Успех с духами развил ее жажду реванша. Она не переставала думать о нем, начиная со своей первой поездки в Штаты после Освобождения, в 1947-м. Мы слышали, как она рассказывала о том, как получила свою визу: «Господин консул, вы знаете меня лучше, чем я сама. Так избавьте меня от формальностей, которые не касаются таких людей, как я». Поддался ли консул такому натиску? Он не дал визу горничной Коко, без которой, как она уверяла, не могла провести ни дня. Ее сопровождала ее племянница Тини, чьи большие достоинства она оценила за время путешествия.
В Нью-Йорке в то время, как она сама укладывала свои чемоданы, на палубе царила суматоха. На борту находился знаменитый боксер Эл Браун[222].
— Он не мог быть в первом классе, — вспоминала Коко. — С тех пор эти вещи изменились.
Она заметила толпу журналистов, стремившихся проникнуть на пароход, и решила, что они встречают Эла Брауна. Оказалось, что они были здесь из-за нее.
— Какой-то мальчик попросил меня пройти в салон. Я не могла терять время. Кроме того, у меня ни с кем не было назначено свидания. Кончилось тем, что пришел сам капитан. Он запер журналистов в зимнем саду. «Я не могу больше их удерживать, — сказал он мне, — это дикари, они все переломают, если я не приведу вас».
Сколько раз в продолжение плавания капитан приглашал ее за свой стол? Я не смел спросить об этом. Какое-то время после Освобождения еще ходило слишком много абсурдных и лживых слухов о Коко. Ее обвиняли в том, что она жила с гестаповцем. Надо принять в расчет царившую тогда атмосферу.
Ни при отъезде из Парижа, ни при отплытии из Шербура никто не брал у нее интервью. Не было ни одного журналиста. В Нью-Йорке — целая свора. Она вновь осознала свое мировое значение. Для нее это был чрезвычайный момент. Почти опальную в своей стране, в Америке ее ждал триумфальный прием.
Капитан тянул ее за руку:
— Идемте, идемте!
— Но, капитан, я еще не упаковала свой багаж, а мы уже прибыли.
— Я пришлю кого-нибудь это сделать, Мадемуазель…
Вновь обретенное могущество. Какой-то консул лишил ее горничной, и вот в ее распоряжение предоставляют горничных Трансатлантической компании. Она вновь становилась Коко Шанель, Великая Мадемуазель. Какой реванш! Двадцать лет спустя она ворчала:
«Эта горничная забыла половину вещей. Я потеряла зубную щетку, щетку для ногтей и мыло».
Наверху, в зимнем саду, «дикари» начали с того, что спросили, что она думает о new look[223]. Она говорила:
— Я взяла с собой два костюма из моей довоенной коллекции. Один из них был на мне. Я спросила: «Вы видите меня?».
Они засмеялись. Поняли! Вы хотите знать, что я думаю о new look, посмотрите на меня. Они спросили, не буду ли я больше делать платья. Я ответила: «Не знаю. Я закрыла Дом Шанель из-за войны. Я приехала в Нью-Йорк ради духов, ни для чего иного».
— Где следует душиться? — спросила одна молодая женщина.
— Там, где вы хотите, чтобы вас целовали, — ответила Коко.
«Американские журналисты как дети, — говорила она, — я повсюду видела эти свои слова. Меня это раздражало, но думаю, что они принесли мне расположение американских журналистов; я им сказала что-то такое, что заставило всех смеяться». Она спросила озабоченно:
— Что, журналисты не стали злыми?
Надо признать, что в 1954 году пресса в своем большинстве готовилась расправиться с ней. Коко, как нарочно, делала все, чтобы вызвать тревогу своим возвращением. Она вела себя, как бывший чемпион по боксу, который, вновь надев перчатки, не переставал делать фантастические заявления:
— Если бы еще существовали настоящие боксеры, я не вернулся бы на ринг, но, увы, благородное искусство обесчещено жалкими шутами, и я вынужден их наказать, как они того заслуживают.
В общих чертах это то, что повторяла Мадемуазель Шанель, когда спрашивали о ее планах, и, разумеется, это подогревало волнение, вызванное ее come-back. Она беспокоила, она раздражала. Чего она хочет? Ее считали выбывшей из строя, дискредитированной возрастом, а также слухами (но об этом уже не смели громко говорить), которые ходили о ней во время оккупации.
Одни утверждали, что она готовит «атомную конфекцию»[224] и к этому довольно благосклонно отнеслись. Другие объявляли, что она покажет что-то «никогда не виданное». Распространялся угрожающий слух: ни одной манекенщице не удается понравиться ей.
Надо еще раз напомнить ее возраст. Семьдесят лет. «Дом строится быстрее, чем вырастает дерево»… Какое дерево она может посадить в семьдесят лет? Ничего, кроме мифа Шанель. Предположим, что она не вернулась на рю Камбон, что не заняла своего места на вершине Моды, что ей помешали достичь его… Что другим удалось преградить ей путь.
Кто помнил бы о ней? Как другие модельеры, как Пуаре, она была бы известна специалистам. В каталогах остались бы созданные ею силуэты костюмов, но не было бы Шанель, представлявшей одновременно костюм и стиль, и своеобразие которых создадут, быть может, свою мораль.
Сознавала она, что ставила на карту этим своим «возвращением»? Может быть, вначале ею руководил только один импульс: разогнать скуку. Когда покой вас утомляет, что остается в семьдесят лет, как не работать? Любовь? Удовольствия? Наслаждение? Я часто слышал, как она негодует по поводу намеков на ее якобы особое отношение к одной из манекенщиц:
— Вы только подумайте, я стала старой лесбиянкой! Удивительно, невероятно, как могут додуматься до этого!
Это было мучительно слышать, и я могу только передать это сетование, как она его сформулировала во всей его наготе. Достигаешь такой высоты, когда уже не жонглируешь словами. Она также говорила:
— Любовь? К кому? К старому человеку — какой ужас. К молодому — какой стыд. Если бы со мной случилось такое несчастье, я бы убежала, спряталась.
Поистине для чего ей надо было так маскировать свое прошлое, если, отдавшись сладости покоя, она отказалась бы от будущего? Ее come-back венчал все жертвы, все отречения, принесенные Коко ради Шанель.
В 1954 году, когда Мадемуазель Шанель вновь открыла свой Дом, кончалось нечто чудесное: Освобождение, быть может, единственный, неповторимый период в жизни богатой капиталистической страны. На протяжении приблизительно двенадцати лет деньги потеряли свое значение. Запачканные во время оккупации, они прятались, как раненый медведь в берлоге, чтобы зализывать раны от укусов собаки, из когтей которой им удалось вырваться. После Освобождения Парижа создавали газеты и Дома моделей почти без копейки в кармане. Ставили спектакли без продюсера. Журналисты с грошевыми гонорарами считали себя Ротшильдами. Чудесное, изумительное время. В подвальчике кафе «Табу» рождался экзистенциализм[225]; литераторы взбирались на пьедесталы статуй, чтобы голосить оратории из слов, лишенных смысла, перед ошеломленными, пытающимися что-нибудь понять зеваками и полицейскими. Все встречались в Сен-Жермен де Пре. В «Флоре», «Монтане», «Бар Вер» и «Табу»[226] репортеры из «Лайфа» находили у стойки бара все самое любопытное и интересное, что внезапно возникло из ночи оккупации. Здесь я вошел в соприкосновение с модой, завязав дружбу с Пьером Бальмэном, который в костюме ковбоя танцевал под ритмы Бориса Виана, и с Жаком Фатом, знакомящим молодых американцев с Парижем. Пахнущие нафталином салоны дремали.
Когда Фаты повезли меня обедать в их замок в Корбвилле, шофер-вьетнамец захватил с собой столовые приборы. В замке шкафы были опустошены и ни одной бутылки в погребе. Куры на образцовой ферме стали нестись только после чудовищного приступа гнева Женевьев Фат.
С Пьером Бальмэном мы обедали на берегу Марны в Ла Варенне. Иногда нас сопровождал Кокто. Он бывал немного смущен и, по-видимому, спрашивал себя, что он делает с нами, с новой волной, поднятой самой странной из побед. Тогда еще можно было купаться в Марне. Если случалось окунуться после обеда, мы сушили свои трусы на окнах автомобиля, а потом надевали их под фонарем на авеню де л'Опера. Теперь это кажется невероятным. Автомобили были такой редкостью, что даровали власть сатрапа. Гоняли на полной скорости вокруг входа в метро у Опера, само собой разумеется, после полуночи. Жили в своего рода ненасытной анархии. Наивно убежденный, что свобода и есть эта радость жить, я смеялся, слыша разговоры о миллионах или миллиардерах. На что деньги, если и без них можно делать все, что заблагорассудится? С моим другом Криером мы создали дерзкий еженедельник «Самди-Суар» (который очень скоро достиг тиража в миллион экземпляров), и это благодаря тому, что как-то вечером на теннисном корте обменялись несколькими мячами с молодым человеком по имени Жак Шабан-Дельмас