Разумеется, эти проблемы не касались ее. Ей не надо было заботиться об административных и финансовых делах Дома Шанель.
— Раньше всегда работали в день Вознесения. Теперь в пятницу все только и думают, как бы уйти в шесть часов. Работают без всякого удовольствия.
Она мучилась административными проблемами, потому что не была уже уверена в том, что делала.
— Коллекцию надо изобрести, — говорила она мне.
И, тыча указательным пальцем мне в грудь:
— Мой дорогой, мне нужно смотреть за всем.
Кто бы мог ей помочь?
— Мне говорят: если вы не возьмете стилистов, дело не пойдет. Я спрашиваю: а что это такое — стилисты?
Она не ожидала ответа:
— Кажется, это молодые женщины, которые приезжают из Америки или из других мест, чтобы продать маленькие секреты моды. Можно вообразить что-нибудь подобное? Все сошли с ума.
В Доме Шанель все проходило через ее руки. Ничто не могло быть задумано, тем более осуществлено без нее. Чем больше она теряла почву, тем больше цеплялась за то, что у нее осталось, проявляя требовательность и властность, которым с досадой подчинялись, не принимая, но благодаря ее. Старуха спятила. Это читалось в их глазах. Можно было бы сказать: это слышалось в их глазах. Коко, конечно, ничего не замечала, такая же уверенная, более резкая, чем раньше. Я знаю, что права. Жоффр[303] хорошо ел и спал перед сражением на Марне. Коко, как я уже говорил, почти ничего не ела. Спала беспокойно, падала с кровати:
— Я опять сломала четыре ребра.
За несколько дней до этого она упала в ванной, поранив ногу. Ссадина на носу. Она сама лечила себя:
— Если вызвать врача, он заставит делать рентгеновский снимок. К счастью, я сама знаю, что надо делать.
Она соединила кусочки кожи на носу и склеила их пластырем.
— Аккуратно, — говорила она, — вот так, соединяя один кусочек с другим с точностью до миллиметра.
Если она долго сидела, у нее деревенела нога. Она вставала, сгибала колено:
— С коленной чашечкой все в порядке, видите, я стою на этой ноге, значит, нет перелома. В «Рице» одна американка, моя приятельница, спросила, не болит ли у меня бедро. Эта идиотка решила, что я сломала шейку бедра.
Она стойко переносила боль, как крестьяне в ту пору, когда врача вызывали, только чтобы засвидетельствовать смерть; медицинское страхование не оплачивало еще расходы из-за какого-нибудь насморка.
— Не надо прислушиваться к себе, — говорила Коко, рассказывая о сломанных ребрах. (Были ли они действительно сломаны?) — Я опять упала с кровати. — Рядом с ней поставили стол, но этого недостаточно. — Я приказала положить матрац на пол, по крайней мере, падать будет не так высоко.
Артрит причинял ей страдания. Ей случалось кричать во сне. «Иногда, — говорила она, — я засыпаю стоя или сидя и тогда падаю со стула: бах!»
Она, смеясь, потирала голову. Известно, что она была лунатичкой. В шесть лет отец уже относил ее в кровать, когда она спускалась из детской.
— Очень осторожно, чтобы не разбудить меня, — рассказывала Коко. — Мне было очень страшно. Я протягивала руки, крича: он здесь, в темноте! «Нет, нет, говорил отец, не бойся, он не злой, он ничего тебе не сделает».
Время от времени она говорила об отце. Уверяла, что он ненавидел свинину и запрещал ей ее есть.
Она все возвращалась к своему прошлому:
«Зимы были холоднее в то время. В Оверне у моих теток по три-четыре месяца не выходили из дома».
Потому что дома были завалены снегом. Из какого русского романа она это взяла? В ее рассказах о детстве всегда фигурировали снег и холод. Никогда ничего о весне, об оживающей природе, о деревьях и почках, о родниках, бьющих в зеленеющих лугах с бутонами лютиков. Никогда и об овернском лете, таком изменчивом, с его запахом сена в жаркие дни и блестящими от дождя крышами в холодные. Ничего о жатве. Никогда ни намека на жизнь, на пение дроздов, расцвет природы. Всегда деревня, покрытая снегом, и огонь в очаге.
Другие?
Трудно ли разделить тревогу творца, которого обгоняет время? Карден. Курреж. Особенно Курреж. Она почуяла рождение стиля более современного, чем ее собственный.
— Кажется, он восхищается мной, — говорила она.
Одна приятельница (хм!) жаловалась Куррежу, что заплатила 5000 франков за костюм от Шанель.
За простое изделие — можно ли продолжать шить, если не меняешь модели?
— Я, — ответил Курреж (по словам Коко), — нахожу, что вы не правы, жалуясь на цену. Я не мог бы предложить вам за 5000 франков такую же вещь, как Мадемуазель Шанель. Я ничто рядом с ней.
Слушая, как Коко передавала слова Куррежа, я не мог удержаться от смеха. Она тоже смеялась.
— Не меняйтесь, — сказала она мне.
Она приподняла подол:
— Секрет в подкладке и крое. Курреж не делает подкладку.
Она вздыхала:
— Женщины рядятся в старых маленьких девочек…
И еще:
— Что вы хотите, если им нравится быть посмешищем. Для научно-фантастического фильма или, может быть, для балета…
И наконец:
— Молодых еще можно убедить закрыть колени. Но старух!
Деньги. Она все больше и больше говорила о них. Тем не менее:
«Их не возьмешь с собой, и тогда начинается чистилище».
Так как она охотно повторяла, что у нее нет ни малейших материальных опасений, касающихся ее старости, задаешься вопросом, почему так часто возникало впечатление, что она думает теперь только о деньгах. Я это понял слишком поздно: чувствуя угрозу, она инстинктивно прибегала к давним методам защиты. Чтобы гарантировать себе независимость, копила деньги.
«Никого не касается, что я делаю с моими деньгами», — говорила она.
После смерти Пьера Вертхеймера она думала, что сможет изменить к своей выгоде и без того сказочный контракт, заключенный с ним.
— После сорока лет, — считала она, — продажа духов Шанель не достигла своего потолка.
Сумеет ли сын Вертхеймера повести дело так, как этого хотела Коко? «Да», «нет» — ее мнение менялось каждый день. Она теряла терпение. Думала вслух:
— Надо продать дело.
— Вместе с вами? — спрашивал я, чтобы рассмешить ее.
— Вы ничего не понимаете, — говорила она мне. — Вы не умеете зарабатывать деньги.
Она предложила мне пост в своем парфюмерном деле. С тех пор как я покинул «Мари-Клер», ей случалось беспокоиться обо мне.
— Чем вы занимаетесь? Произносите речи по радио?
Я как раз начинал тогда свои передачи по каналу «Европа один». Выступал в девять утра по воскресеньям.
— Я бы вас послушала, если бы вы предупредили. Боялись меня разбудить? Вы всегда боитесь. Мы ведь друзья? Могу я вам помочь? Вы не вернетесь теперь же в Эльзас, чтобы писать новую книгу? Нельзя, чтобы о вас забывали. Надо оставаться в тобоггане. Тобогган — это вагон с людьми, о которых говорят. Надо поместиться спереди и не давать себя отодвинуть.
Она мечтала переманить от Ив Сен-Лорана Пьера Берже, который сумел бы извлечь деньги из ее парфюмерного дела.
— Я был бы очень доволен, имея треть и даже десятую часть того, что имеете вы, — заметил один посредник, который счел ее слишком алчной.
Она смерила его взглядом:
— Как ваше имя? Кто вас знает? А я Мадемуазель Шанель и известна во всем мире.
Она колебалась, выпускать ли новые духи, которые хотела назвать «Коко». Она уже давно подумывала о том, чтобы пустить их в продажу прежде всего в Нью-Йорке, когда на Бродвее пойдет оперетта «Коко». «Но тогда, — размышляла она, — я получила бы право на дополнительные проценты, потому что оперетта сделала бы им огромную рекламу, которой обязана была только мне одной». Она уже приводила эти доводы после своего come-back’а. Тогда очень быстро утроилась продажа духов. Без оплаченной рекламы, потому что о ней, Шанель, заговорила пресса всего мира. Даром. Не должны бы вознаградить ее за это? Ее ущемляли, ее обманывали. Так как она ничего не получала за духи, продаваемые в Германии, она отказывалась принимать немецких журналистов.
Мне наплевать на деньги. Она продолжала это повторять, и абсолютно чистосердечно. Она копила деньги, чтобы обеспечить свою безопасность, укрепить свою оборону, как феодал укреплял донжон[304] своего замка. Это не мешало ей с каждым годом делаться все более алчной, подозрительной ко всем и вся. Почему она должна согласиться делать фильм с Рейшенбахом? Американцы ей предложили бы гораздо больше. Однако вначале ее соблазнил этот проект. Как жаль, что он не был доведен до конца. Мы имели бы шедевр, произведение о живой Коко, подобный фильму Рейшенбаха о Рубинштейне[305].
Жокей Ив Сен-Мартэн пригласил Коко на свою свадьбу. «Мой жокей», — говорила она. Там был и Рейшенбах со своими камерами и микрофонами.
— Это была настоящая деревенская свадьба, — рассказывала Коко. — Смотрели только на меня и слушали только меня. Один малый поставил рядом со мной эту штуку, которую, кажется, называют микро? Я говорила, говорила, и все записывалось, все равно что. Я даже пела.
Но вот:
— Рейшенбах очень милый, он делает прекрасные вещи. Чтобы сделать свой фильм, он хотел пробыть со мной три или четыре недели. Американцы за это предложили бы мне миллион долларов. Почему я должна дарить миллион долларов Франсуа Рейшенбаху?
Я привожу это своеобразное рассуждение, потому что она повторяла его много раз: из меня тянут деньги. Деньги, которые причитаются мне. Что я буду с ними делать? Это никого не касается.
Кроме страха понести ущерб, была еще одна причина отказать Рейшенбаху.
— На экране увидят старую женщину, я буду казаться еще старше, чем на самом деле.
Более или менее сознательно она связывала свой возраст со своими деньгами. Чем больше она старела, тем больше ей нужны были деньги, чтобы гарантировать независимость. «Ее» книга должна была выйти в США. Она бы очень хотела написать ее сама. Она пыталась, писала.