Шесть дней он сидит на берегу, измученный и грязный, всё ещё чего-то ждёт. На седьмой наконец уходит.
Остальная жизнь была скорее похожа на дожитие, избывание лишних лет. Тем немногим, кому он поведал о своём хождении в Аид, досталось таинственное признание: к своей любимой жене он прикасался как-то не так, и в этом исходная причина случившейся беды. Где-то мы уже слышали подобную фразу.
В конце концов, я замечаю, что два инфантильных вопроса, над которыми я ломал голову, будучи мальчиком, мерцают перед глазами всё той же нетронутостью и недоступностью, как серебряная фольга, закопанная под бутылочным осколком в детсадовском секретике, или пристальное созвездие в южном небе. Почему он оглянулся? И почему бог смерти поставил именно такое условие?
Но сейчас для меня, по крайней мере, самоочевидно, что не оглянуться он не мог. Не обернись к Эвридике – он бы Орфеем не был. Тот, кто придумал запретное условие, лучше всех знал природу человеческой страсти.
Что же касается божьих умыслов, то нам, видимо, пора договориться. С некоторых смутных времён боги отвечают только за чудо, больше ни за что. Вывести из себя, заставить их вмешаться могут разве что людские посягательства на сверхчеловеческую роль. Этого они уж точно не простят.
Глава двенадцатая ГЛАВНЫЙ ЗАЛ
Дороти заходит в магазин одежды, а я остаюсь на улице покурить. Для меня улица в любом случае предпочтительнее магазина, особенно если это улица города Винчестера.
Мы уже налюбовались местным кафедральным собором, заложенным в одиннадцатом веке и дотерпевшим до нашего приезда в завидной целости, почтительно потоптались у могилы Джейн Остин, а потом в Дороти проснулся покупательский инстинкт. Она предложила сдвинуться в магазинную сторону, но чуть погодя обязательно вернуться в какой-то легендарный зал, который она называла то Большим, то Главным.
На другой стороне улицы музыкант в клетчатом шарфе оглядывал свой саксофон так, будто готовился к первому поцелую. Он не подносил мундштук ко рту, а склонялся к инструменту, осторожно вытягивая губы в трубочку. Наконец он отважился исполнить первую фразу, которая звучала примерно так: «Неужели всё это возможно, неужели возмо-жно-о??..» И замолчал. Вероятно, ему надо было обдумать ответ. Проходящий мимо ирландский сеттер с податливой хозяйкой на поводке остановился послушать. Саксофонист не нашёл ответа и продолжил вопрошать: «А если это был не я? А-а?..» За точный пересказ мелодии не ручаюсь, но по смыслу очень близко. Сеттер задумался тоже.
Тут я не сдержался и вынул из наплечной сумки видеокамеру: довольно бесстыдный туристский жест, но я хотел помешать этой сцене закончиться и навсегда растаять в уличном тумане. Если уж начистоту, я не только фиксировал эту сияющую реальность, но и по возможности слегка отгораживался от неё, чтобы не обжечь глаза или не раствориться до конца.
При виде камеры саксофонист умолк и отвернулся, уводя в сторону свой поцелуйный инструмент. На его месте я, наверно, поступил бы так же.
Дороти вышла из магазина и сказала:
– Я купила тебе галстук.
– Спасибо. Но я не ношу галстуки, почти никогда.
– Да, я знаю, поэтому и купила. Ещё я тебе купила рубашку. Ив Сен-Лоран.
– А это в честь чего?
– У тебя же недавно был день рожденья. Зайдём в паб?
В пабе Дороти развернула галстук, чтобы я оценил его красоту. Галстук был широкий, с ладонь, и ярко-бирюзовый. По шёлковой морской глади взадвперёд ходили гондолы.
– Ну как?
– Чудесно. Это будет главная вещь в моём гардеробе.
– Что-то я хотела тебе очень важное сказать…
Принесли два холодных бокала – Дороти пиво, мне лагер.
– Мы ещё сегодня должны успеть в Большой зал, помнишь?
– Ты это хотела сказать?
– Нет. Честно говоря, не это.
Лицо у Дороти стало таким серьёзным, что я немедленно вспомнил об исключительной значимости системы образования.
Она помолчала. Можно было не сомневаться, что сейчас для затравки прозвучит какой-нибудь ультраправильный тезис.
– Я считаю, в отношениях двух людей самое важное – это доверие. Ты не будешь с этим спорить?
– Не буду.
– Вот смотри. Мой дом стоит примерно триста тысяч фунтов. Сейчас, может быть, уже триста двадцать.
– Так.
– На банковском счёте лежит столько же. Чуть больше трёхсот.
– Дороти, зачем ты мне это говоришь?
– Ну, чтобы ты знал.
– Для чего мне это знать?
– Если ты, допустим, переезжаешь в Англию, ты должен быть уверен в завтрашнем дне. Правильно? И если вдруг со мной случается что-нибудь ужасное, других наследников, кроме тебя, не будет. Наследником станет муж. А если, например…
– Подожди. Прости меня за тупость. Ты предлагаешь, чтобы мы с тобой по-настоящему поженились?
Вот тут она смутилась. Смутилась так, что все веснушки на лице смешались в один невыносимо румяный налив.
– Мы можем заранее договориться – по-настоящему или только официально, для проформы. Как захотим.
Я готов был убить себя за этот вопрос, но всё-таки я его задал:
– Дороти, зачем тебе это нужно?
– Допустим, я хочу, чтобы ты мог уехать из вашей гиблой страны.
– Сама ты гиблая.
– Извини. Есть и другие причины.
– Какие другие?
– Это гораздо труднее сказать, совсем личное.
– Совсем плохое? Тогда говори, чего уж там.
– Тогда скажу. Я по твоей вине первый раз в жизни кончила, причём дважды. В общем, обнаружила, что я женщина.
Даже не знаю, кому в такой ситуации проще: человеку с веснушками или без них.
– Ты уже допил? Пойдём в Главный зал.
На улице меня поразило, насколько свободно и охотно городок отворяется навстречу, соглашается стать моим; эту же изумительную приветливость, готовность впустить я ощущал едва ли не в каждом закоулке южноанглийской провинции. Кажется, первый раз я позволил себе плыть по течению: река сама знает, куда несёт. Но где-то чуть ниже диафрагмы, под ложечкой, у меня бултыхался корявый булыжник с неровными острыми краями, сгусток печали и страха, как будто мне предстояла операция по удалению жизненно важных органов, после которой, если выживу, я точно стану кем-то другим.
Каменный зал постройки тринадцатого века был тёмным, просторным и совершенно пустым, если не считать одного-единственного предмета, впрочем, достаточного, чтобы задеть воображение. На грубой, рустованной стене висела шестиметровая столешница – Круглый стол короля Артура, похожий на гулливерскую мишень для игры в дартс.
Задетое воображение тут же, в считаные минуты, поставило стол на середину зала и выпустило на сцену самых блестящих рыцарей, каких только можно вообразить. Они расселись вокруг стола по случаю внезапного прибытия Ланселота Озёрного.
«О! – промолвил Эктор Окраинный. – О! Сдаётся мне, этот рыцарь страшно могуч. Клянусь небом, сэр Ланселот Озёрный даже посильнее будет, чем сэр Кэй!»
Ему дерзко и по существу ответил Ламорак Уэльский.
«Ха, – молвил он. – Ха! Я самолично лицезрел, как сэр Ланселот Озёрный одним ударом копья свалил на землю сразу четверых!»
Тут нарушил молчание сэр Тристрам Лионский, суровый, но справедливый: «Я знаю трёх великих рыцарей в подлунном мире. Это Персиваль, Бламур Ганский и сэр Ланселот, величайший из них».
«А почему же, сэр, вы не назвали сэра Тристрама?» – спросил его Эктор Окраинный.
«Я не знаю сэра Тристрама», – сурово молвил сэр Тристрам.
Ну, и прочие подростковые понты для всех времён и народов.
В зале, как в огромной шкатулке, хранились прохлада и тишина. Мы сели на массивную деревянную скамью возле дальней стены, и я снова достал камеру. Это была старая аналоговая видеокамера, ещё без дисплея; чтобы снимать или посмотреть снятое, нужно было прислониться голым глазом к видоискателю. Я стал перематывать плёнку в режиме просмотра и вдруг заметил, что по ошибке захватил из дома не ту кассету – не чистую, а уже использованную, занятую моими домашними любительскими записями, в том числе кадрами с близкими людьми. Значит, получилось так, что я снимал поверхпрошлого, стирая предыдущую жизнь ради сегодняшней английской прогулки.
На фоне нарядного городка музыкант в клетчатом шарфе задал на саксофоне свой клинический вопрос: «А если это был не я? А-а?..», отвернулся влево, и сразу после него, буквально встык, без малейшего зазора, тяжело зашевелилась пасмурная, невзрачная зима за кухонным окном, побежала коротконогая дворняга, утопая по самое брюхо в уличной грязи, рыжий подслеповатый абажур качнулся над семейным застольем. Там была Марина, были Алина с Юлькой, была Елена; сидели, как новобрачные, рядышком Николай Иванович и Валентина Павловна, ещё смеющиеся и живые. Были Валера и Женя, Алек и Сергей. Была девочка Кося, танцующая ночью на людной площади одна.
Очевидно, я просто забылся, пока подглядывал в камеру, и спустя минут пять застиг себя с идиотской счастливой улыбкой. Моя спутница что-то поняла, встала и вышла, ни слова не говоря.
Я досмотрел до того момента, когда в рассеянном фокусе застряли цветочки со старых советских обоев; потом наконец оторвался от видоискателя, в последний раз оглядел пустой зал и тоже пошёл во двор.
Уже выходя, я зачем-то включил запись, почти машинально, и теперь благодаря этой бесцельной съёмке немыслимо долго, пока не обессилит, не размагнитится плёнка, по мокрому сияющему газону будет расхаживать, утробно бормоча, перламутровый голубь, а возле каменной стены будет стоять Дороти – лицом к стене, как наказанная, с непривычно сгорбленной спиной.
Хотя на самом деле говорить о наказании было бы уместнее в отношении меня. Но именно в тот день я испытал колоссальное облегчение, как будто приговорённый к удалению органов подслушал тайну некоего консилиума и случайно выяснил, что операция отменяется: она не нужна.
Следующим вечером я улетал в Москву. По дороге в Хитроу мы не произнесли ни слова, но я мысленно благодарил Дороти за молчание. Достаточно было краем уха слышать радио и вдыхать ветер, залета