В этом и заключалась миссия Ростовцева, рассказать о которой откровенно было невозможно и позже — ни на следствии, ни даже спустя десятилетия: ведь это тоже было бы потерей чести.
В результате тайная миссия Ростовцева так и осталась тайной, но он сам, спасая честь своих товарищей, вынужден был всю жизнь и даже после смерти носить клеймо предателя — иначе предателями бы заслуженно сочли Рылеева и Оболенского.
Характерный эпизод разыгрался приблизительно за год до смерти Ростовцева.
Герцен и Огарев, подогретые слащавым описанием роли Ростовцева в книге Корфа, успехом этой книги у публики, а также, очевидно, и виднейшей ролью Ростовцева в подготовке грядущей реформы, нагнетали ажиотаж и продолжали обливать грязью Ростовцева в «Колоколе».
То были золотые времена «Колокола», о которых позднее Герцен ностальгически вспоминал: ««Колокол» — власть, — говорил мне в Лондоне, страшно вымолвить, Катков и прибавил, что он [ «Колокол», а не Катков!] у Ростовцева лежит на столе для справок по крестьянскому вопросу…» — это был 1859 год, а посетивший Герцена страшный реакционер М.Н.Катков был тогда еще молодым радикалом, да каким! На публичном праздновании Нового года (не то 1858, не то 1859) в Москве он произнес тост: «За расчленение России!»
Неудивительно, что Ростовцев не выдержал и пожаловался в письме к Оболенскому, жившему тогда в Калуге. Тот ответил в январе 1859 года письмом к Ростовцеву: «Скажу тебе, что если бы при первом появлении статьи Герцена на книгу Корфа я имел возможность написать о тебе в отношении 14 декабря, то, что я знаю о твоих действиях и о том, что мною и тобою сохранено в свежей памяти, я бы это исполнил, как долг и обязанность честного человека обличить клевету и ложь /…/ слова Герцена не тебя оскорбляют, а того, который, сидя на острове, нападает на личность, а не на дела /…/ слова Герцена падут в море забвения, и достойны сожаления», — и, тем не менее, это — фактический отказ опровергать Герцена: ведь что же теперь-то мешает Оболенскому исполнить долг и обязанность честного человека?
Действительно, ни до смерти Ростовцева в феврале 1860 года, ни до собственной смерти в 1865 году Оболенский ни слова не опубликовал о своей и Ростовцева роли 12 декабря 1825 года. Разумеется, писать ему было нечего: не рассказывать же о том, как он и Рылеев сорвали восстание!
Беды собственного отца унаследовали и сыновья Ростовцева. Совсем не из-за стыда за собственного отца, а из жажды восстановления справедливости они установили в 1862 году прямые контакты с Герценом. Оба они были флигель-адъютантами Александра II, и оба в июне 1862 года были уволены со службы после того, как старший из них, полковник генерального штаба Николай Ростовцев, посетил во время заграничного путешествия Герцена, пытаясь объясниться с ним. К счастью для них, этим не были до конца сломаны их карьеры; тот же Н.Я.Ростовцев (1831–1897) все же стал генерал-лейтенантом и самаркандским генерал-губернатором.
Кстати, Герцен со временем стал понимать, что погорячился — вероятно, прочитав мемуары И.Д.Якушкина и Н.А.Бестужева. Понял ли он, что же на самом деле произошло, — неизвестно, но, во всяком случае, в его последней публикации о декабристах в 1868 году звучит протокольная точность: «один молодой офицер, Ростовцев, принадлежащий к Обществу, имел свидание с Николаем и не на кого лично не донося, сообщил ему план восстания и пр.» Это и пр. — очень выразительно! Вернемся позднее к этой заключительной формулировке Герцена.
Заверив в серьезности намерений заговорщиков, Ростовцев использовал аргумент наибольшей силы.
Если бы Николай сломался и подчинился требованиям заговорщиков, то и мятеж сорвался, поскольку утратилась бы малейшая возможность взбунтовать солдат. Но и заговорщики добились бы моральной победы: Николай пошел на их поводу, а следовательно — признал их моральную и политическую правоту (пусть не имеющую ничего общего с их прежними заговорщицкими программами!) — и тем самым определенно обязался бы в отношении прощения их грехов.
Не подчинись Николай условиям заговорщиков — и все пропало: никакого прощения им не гарантировано, а сам характер переговоров — с угрозой прямого возмущения в момент приведения к новой присяге — полностью выдает все преступные планы заговорщиков.
Последнее и произошло: Николаю тоже уже некуда стало отступать — отсюда и категорический его ответ Ростовцеву.
Понял ли Николай до конца, что имеет дело с прямым парламентером? Вероятно — нет. Потому что, возможно, изложенными аргументами не исчерпывались полномочия Ростовцева — ведь он назвал несколько вариантов благополучного разрешения ситуации. Допусти Николай хоть какую-нибудь принципиальную возможность иного решения, нежели то, на котором он сам остановился — и, может быть, заговорщики также ухватились бы за возможность компромисса.
Может быть, однако, Николай все это понял, но Константин уже не оставил ему никаких степеней свободы: начни Николай снова колебаться и искать возможность выхода — и он окончательно останется трусом и ничтожеством в глазах Константина, Михаила, Милорадовича и, возможно, тех же декабристов.
После встречи с Ростовцевым Николай написал к П.М.Волконскому в Таганрог: «Воля Божия и приговор братний надо мной свершаются. 14 числа я буду или государь— или мертв! Что во мне происходит, описать нельзя; вы верно надо мной сжалитесь: да, мы все несчастливы, но нет никого несчастливее меня. Да будет воля Божия!»
То же повторено и в его письме к Дибичу: «Послезавтра поутру я — или государь, или без дыхания».
Несколько больше кокетства звучит в его письме к сестре Марии Павловне, отправленном ранним утром 14 декабря: «Молись Богу за меня, дорогая и добрая Мария; пожалей о несчастном брате, жертве Промысла Божия и воли двух своих братьев. /…/ Наш Ангел [т. е. Александр I] должен быть доволен; его воля исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня».
Решимость Николая, загнанного в угол, произвела впечатление и на Ростовцева. Весть об этом и принес последний к товарищам — это был смертный приговор некоторым из них и множеству других людей.
Вот теперь-то и лидеры заговорщиков, как неопровержимо показали дальнейшие события, впали в самую настоящую панику! В то же время позиция Рылеева и Оболенского стала жестче и решительнее.
Доклад Следственной комиссии описывает это следующим образом: «на другой день Рылеев при Оболенском, [И.И.]Пущине (старшем, приехавшим из Москвы) и Александре Бестужеве говорил Каховскому, обнимая его: «Любезный друг! Ты сир на сей земле, должен жертвовать собою для общества. Убей императора». И с сими словами все прочие бросились также обнимать его. Каховский согласился, хотел 14 число, надев лейб-гренадерский мундир, идти во дворец, или ждать ваше величество на крыльце». Согласно воспоминаниям Штейнгеля, он об этой коллективной сцене у Рылеева узнал из рассказа последнего вместе с сообщением о миссии Ростовцева. Именно тогда же Рылеев сообщил Штейнгелю о и решающей роли Милорадовича, не допускавшего воцарение Николая (еще выше мы об этом писали).
Позже осторожность и благоразумие Каховского и прочих частично взяли свое. Доклад продолжает: Каховский «потом отклонил предложение за невозможностью исполнить, которую признавали и все другие. /…/ на очной ставке Каховский признал, что Александр Бестужев наедине уговаривал его не исполнять поручения, данного ему Рылеевым /…/.
Собрание их в сей вечер (13-го числа) было так же многочисленно и беспорядочно, как предшедшее: все говорили, почти никто не слушал. Князь Щепин-Ростовский удивлял сообщников своим пустым многоречием; [штабс-капитан Гвардейского Генерального штаба А.О.]Корнилович, только что возвратившийся в Петербург, уверял, что во 2-й армии готово 100 тысяч человек; Александр Бестужев отвечал на замечания младшего [А.П.]Пущина (Конно-пионерского): «По крайней мере об нас будет страничка в истории». «Но эта страничка замарает ее, — возразил Пущин, — и нас покроет стыдом». Когда же барон Штейнгель, удостоверясь более прежнего в ничтожности сил их тайного общества и как отец семейства, заранее устрашенный вероятными последствиями мятежа, спрашивал Рылеева: «Неужели вы думаете действовать?» То он сказал ему: «Действовать, непременно действовать», а князю Трубецкому, который начинал изъявлять боязнь: «Умирать все равно, мы обречены на гибель», и прибавил, показывая копию с письма подпоручика Ростовцева к вашему величеству: «Видите ль? Нам изменили, двор уже многое знает, но не все, и мы еще довольно сильны»» — ложь о «предательстве» Ростовцева не рассчитывалась тогда на длительное применение, а опровергнуть ее Ростовцеву уже не оставалось времени и возможностей — если бы клевета успела до него дойти.
А без этого аргумента, возможно, Рылеев и не надеялся добиться хоть каких-нибудь действий от соратников!
По существу декабристов погнали в бой, как бы приставив к их спинам пулеметы — как гнали советских солдат-освободителей, спасавших (и действительно спасших!) Европу от гитлеризма в конце Второй Мировой войны! Сначала такой «пулемет» приставил к спинам Рылеева и Оболенского Милорадович, сообщив о письме Дибича, а затем уже и Рылеев с Оболенским ко всем остальным, организовав миссию Ростовцева!
Ниже мы приведем еще один скрытый уровень этой истории.
В процессе беспорядочных обсуждений совершенно исчезла руководящая идея «плана Милорадовича-Кирпичникова»: последовательное присоединение полков одним за другим, хотя и Трубецкой, и сам Батенков припомнили на следствии слова, обращенные этим последним к Якубовичу: «Чего думать о планах всего общества! Вам, молодцам, стоило бы только разгорячить солдат именем цесаревича и походить из полка в полк с барабанным боем, так можно наделать много великих дел