какой-нибудь незамысловатой легенды, и мы уверены, что прелесть вашего пения превзойдет самое искусное исполнение нашей лучшей итальянской актрисы, хотя бы она была сама божественная джелозо, – прибавил он, взглянув на Кричтона, – пение которой привлекает в отель Бурбон всех наших добрых граждан Парижа.
Уверенная в бесполезности сопротивления, Эклермонда, не колеблясь, с величайшей готовностью исполнила желание короля и голосом, который, как справедливо заметил Генрих, был вполне музыкален, пропела с неподдельным чувством мавританский романс Юзефа и Зораиды.
По окончании пения все общество присоединилось к громким рукоплесканиям Генриха.
Краснея от смущения, Эклермонда бросила робкий взгляд в сторону Кричтона, молчаливое восхищение которого имело в ее глазах более цены, чем все заискивающие комплименты придворных.
– Теперь, – сказал Генрих, – очередь прекрасной Ториньи! Ее песни по обыкновению более веселого характера. А! Дорогая сеньора, неужели же наши просьбы окажутся напрасны?
Ториньи не заставила себя долго просить и исполнила желание короля, пропев с восхитительной шаловливой живостью прелестный мадригал прекрасной Иоланды.
– Клянусь Богородицей, нам очень нравятся эти куплеты, – вскричал король, когда прекрасная флорентийка окончила свою песню. – Самсон, стакан сиракузского! Господа, пью за наших прекрасных дам! А! Клянусь, наше сердце так переполнено весельем, что мы вынуждены излить его в песне. Нас воодушевит это благородное вино и прелестная Эклермонда.
Слова короля были встречены, как и следовало ожидать, восторженными криками.
– Генрих, по-моему, пьян, аббат, – заметил Жуаез.
– В этом не может быть сомнения, – отвечал Брантом, тряхнув головой, – и совершенно потерял сознание. Он так скоро пьянеет! Но кажется, любезный виконт, ужин подходит к концу.
– Вы так думаете? – спросила Ториньи. – Я чувствую необъяснимое волнение. Господин виконт, прикажите вашему пажу налить мне каплю вина, как можно менее, я еще не могу успокоиться от испуга после происшествия с ее величеством королевой Наваррской.
– Или от впечатления, произведенного записочкой Кричтона, – отвечал Брантом, многозначительно кашлянув.
– Его величество начинает петь! – перебил Жуаез. С искусством и вкусом, доказывавшими его музыкальное дарование, Генрих импровизировал рондо, достойное той, которая его вдохновила, то есть прекрасной Эклермонды.
– Превосходно! – вскричал Ронсар при последнем стихе.
– Превосходно! – повторили все в один голос.
– Покойный король, Карл IX, никогда не сочинял более приятных стихов, – продолжал поэт.
– Конечно, никогда, – отвечал Шико, – так как, по общему мнению, стихи, спетые Карлом, были вашего сочинения, господин Ронсар. Впрочем, я этого не думаю. Посредственность – преимущество королей. Хороший король всегда дурной поэт. Но вы все расхвалили импровизацию его величества, теперь выслушайте нравоучение, приличное этому случаю, хотя сознаюсь, нравоучения не в большом уважении в Лувре.
И, передразнивая по возможности взгляды и голос короля, шут спел, в свою очередь, очень забавную пародию на стихи короля, но вынужден был остановиться на первом куплете.
– Довольно! Даже слишком довольно, – прервал его Генрих, – мы не желаем, чтобы твое воронье карканье нарушило наше веселое расположение духа. Будь готов подать знак, – прибавил он тихим голосом. – А теперь, господа, так как ночь приближается, музыка снова заиграет и вас ожидает новый маскарад Цирцеи и ее нимф. Нет, моя милая, – прибавил он страстным голосом, насильно удерживая Эклермонду, которая хотела удалиться, – вы должны остаться со мной.
При этом приглашении монарха гости встали, и каждый кавалер, взяв под руку даму, удалился из залы. Кричтон и Ториньи удалились последними. Шотландец, остановившийся на минуту в дверях, обменялся с Шико выразительным взглядом. Казалось, шут вполне понял его значение, так как тотчас же махнул рукой, делая вид, что исполняет приказание короля, и благовонные свечи внезапно потухли, как бы по условленному заранее знаку. Пажи, слуги, придворные, шуты – все исчезли, занавеси быстро закрылись, двери заперлись, и Генрих с Эклермондой остались в темноте.
Все это было делом одной минуты. Король немного удивился, так как Шико подал знак ранее, чем он этого хотел.
Оставшись наедине с Эклермондой, Генрих обратился к ней со словами, дышавшими страстью, стараясь в то же время завладеть ее рукой.
Однако Эклермонда с криком вырвалась из его объятий и так быстро, как только позволяла ей окружавшая ее темнота, побежала по направлению к дверям.
– А-а! Прекрасная птичка, вы теперь не ускользнете от меня, – закричал торжествующий король, бросаясь вслед за беглянкой.
С этими словами он протянул руки и в темноте схватил что-то, приняв за Эклермонду. Внезапное падение его августейшей особы, сопровождаемое шумом разлетевшихся стаканов и посуды, вывело Генриха из заблуждения, между тем как подавленный смех, который он принял за смех молодой девушки, довершил его оскорбление.
Он молча поднялся и, затаив дыхание, стал внимательно прислушиваться. С минуту все было тихо.
Генриху показалось тогда, что он слышит шелест легких шагов в другом конце комнаты, и он обратил в ту сторону свое внимание. Тогда послышался шум, похожий на движение портьеры и – вслед – стук двери.
– Ах, черт возьми! Потайная дверь! Неужели она ее нашла? – вскричал Генрих, кидаясь в направлении шума. – Впрочем, она способна убежать от меня.
Однако же тихий смех, раздавшийся с другого конца залы, который, как он думал, не мог принадлежать никому другому, кроме его возлюбленной, заставил его предположить, что она не ушла. Тихонько пробираясь в ту сторону, он вскоре поймал маленькую нежную ручку, которую покрыл бесчисленными поцелуями и которая – странное дело – отвечала почти на его пожатие.
Генрих блаженствовал.
– Однако как легко ошибиться! – воскликнул влюбленный король. – Эта восхитительная темнота произвела полнейший переворот. Я был совершенно прав, приказав потушить свечи. Вы, прекрасная Эклермонда, казавшаяся несколько минут тому назад олицетворенной стыдливостью и скромностью, настоящей недотрогой, теперь так же любезны и снисходительны, как… как кто? – Как снисходительная Ториньи.
– А! Государь, – прошептал тихий голос.
– Право, моя красавица, – продолжал восхищенный монарх, – вы так очаровательны, что мы готовы стать еретиком.
В эту минуту глухой голос произнес над его ухом следующие слова: "Vilain Herodes".
Король вздрогнул.
Мы уже говорили, что он был в высшей степени ханжа и суеверный человек. В это время его рука так сильно задрожала, что он едва мог удерживать хорошенькие пальчики, которыми завладел.
– Что вы сказали? – спросил он после минутного молчания.
– Я не произнесла ни одного слова, государь, – отвечала его собеседница.
– Ваш голос странно изменился, – отвечал Генрих, – я едва узнаю его.
– Слух вашего величества обманывает вас, – отвечала дама.
– Обман столь реален, – сказал Генрих, – поскольку мне кажется, как будто я уже не раз слышал этот голос. Это доказывает, как легко ошибиться.
– Это правда, – отвечала дама, – но может статься, голос, о котором говорит ваше величество, был для вас приятнее моего?
– Нисколько, – сказал Генрих.
– Значит, вы не желали бы заменять меня другою? – робко спросила дама.
– За все мое царство, – вскричал Генрих, – я не желал бы променять вас на другую! Та, которую вы имеете в виду, нисколько на вас не походит, моя прелесть.
– Совершенно ли вы в этом уверены, государь?
– Как в моем спасении, – отвечал Генрих со страстью в голосе.
– В котором ты отнюдь не уверен, – проговорил снова над его ухом гробовой голос.
– Вот опять, неужели вы ничего не слышали? – спросил снова испуганный Генрих.
– Совершенно ничего, – ответила дама. – Что за странные у вас фантазии, государь?
– И точно, странные! – отвечал дрожавший Генрих. – Я начинаю думать, что дурно поступил, полюбив гугенотку. Клянусь Варфоломеевской ночью, вам необходимо изменить религию.
– Это ты должен переменить свою, Генрих Валуа, – ответил замогильный голос, – иначе дни твои сочтены.
– Господи, прости меня грешного! – вскричал в ужасе король, падая на колени.
– Что вас так сильно тревожит, ваше величество? – спросила его собеседница.
– Прочь! Прочь! Прекрасное видение, – вскричал Генрих, – удались!
– Оставь в покое эту добродетельную гугенотку – продолжал голос.
– Во грехе зачала меня мать моя, – продолжал Генрих.
– Совершенно верно, – отвечал голос, – если же нет, то имя Фернелиуса подверглось постыдной клевете.
– Фернелиус! – повторил Генрих, едва понимая слова, раздававшиеся в его ушах, и вообразив в своем ужасе, что голос назвал себя тенью покойного доктора его матери. – Ты душа Фернелиуса, вышедшая из чистилища, чтобы меня терзать, – продолжал Генрих.
– Ты угадал! – торжественно отвечал голос.
– Я велю совершить ночные бдения за упокой твоей души, мой бедный Фернелиус, – продолжал король. – Перестань меня преследовать, и да упокоит Господь душу твою в селениях праведных.
– Этого недостаточно! – отвечал голос.
– Я все сделаю, что ты прикажешь, мой добрый Фернелиус, – сказал король.
– Люби своего шута Шико, – продолжал голос.
– Как моего брата, – отвечал Генрих.
– Не как твоего брата, а как самого себя, – отвечал голос Фернелиуса.
– Буду, буду, – вскричал король. – Что надо еще делать?
– Перестань по-пустому гоняться за добродетельной Эклермондой и возвратись к той, которую покинул.
– Про которую говорите вы? – спросил озадаченный король. – Кого имеете вы в виду, уважаемый Фернелиус, – королеву Луизу?
– Нет, Ториньи, – отвечал голос.
– Ториньи! – повторил Генрих с выражением отчаяния. – Назначьте любую из моих прежних любовниц, лишь бы не нее, нельзя ли иначе уладить дело?