Запасшись полным набором вещей соседа по дому, я, впрочем, не знал, что делать дальше. Мы с ним были примерно одинаковой комплекции, и когда я однажды в предвечерний час, набравшись смелости, переоделся в подвале в его одежду, мне только и осталось что встать во весь рост и сказать: «Привет. Меня зовут Селдон Вишнев» — и почувствовать себя при этом полным уродом.
И не только потому, что полным уродом казался мне сам мальчик, в которого я перевоплотился, но потому, что мое неприличное рысканье по всему Ньюарку в недавнем прошлом, кульминацией которого явился нынешний маскарад в подвале, неопровержимо доказывало, что куда большим уродом стал я сам. Уродом, каких свет не видывал.
$19–50, оставшиеся у меня из элвиновской двадцатки, также отправились в чемодан под стопку белья. Я моментально переоделся в собственное платье, зарыл чемодан поглубже в ворох прочего хлама и — прежде чем разгневанный призрак Селдонова отца успел придушить меня прямо на месте преступления висельной веревкой — выскочил во двор. В ближайшую пару дней мне удалось притвориться, будто я забыл о том, что (причем неизвестно зачем) припрятано у меня в тайнике. Я даже убедил себя в том, что эта небольшая эскапада ничуть не серьезнее «преследования христиан», которому некогда предавались мы с Эрлом, — но вот однажды вечером моей матери пришлось стремглав сбежать по лестнице в квартиру на первом этаже, усесться с миссис Вишнев, взять ее за руку, заварить ей чаю и в конце концов препроводить в постель, — настолько расстроена и возмущена оказалась эта вечно пропадающая на службе вдова тем, что ее сын самым необъяснимым образом «растерял всю свою одежду».
Селдона меж тем отправили в нашу квартиру и велели ему делать уроки вместе со мной. Он и сам был страшно расстроен.
— Я их не терял, — сказал он мне сквозь слезы. — Да и как я мог потерять башмаки? Как я мог потерять брюки?
— Да переживет она как-нибудь, — утешил я его.
— Нет, не переживет. Она никогда ничего не может пережить. «Ты доведешь нас до нищенской сумы», — вот как она изволила выразиться. Что ни случись, для моей матери это всегда «последняя капля».
— Может, ты забыл их в раздевалке после физвоспитания?
— Интересно, как? Я что, голый оттуда ушел?
— И все же, Селдон, ты их где-нибудь потерял. Давай-ка подумай хорошенько — и вспомнишь.
На следующее утро, прежде чем я отправился в школу, а мать — на работу, она предложила мне подарить Селдону полный набор собственных вещей взамен его исчезнувших.
— У тебя есть рубашка, которую ты никогда не носишь. Та, что подарил дядя Лени. Ты говоришь, она для тебя слишком ярко-зеленая. И коричневые брюки — ну те, вельветовые, что перешли к тебе от Сэнди. Они на тебе плохо сидят, а вот на Селдоне, я уверена, будут сидеть просто замечательно. Миссис Вишнев так горюет — и столь великодушный жест, причем именно с твоей стороны, придется как нельзя кстати.
— А нижнее белье? Ты что, мама, собираешься отдать ему и мое нижнее белье? Может, мне прямо сейчас раздеться?
— Это не понадобится. — И она решила успокоить меня улыбкой. А вот зеленую рубашку и коричневые вельветовые брюки, и, может быть, один из твоих старых брючных ремней… Решать тебе, но миссис Вишнев это очень обрадует, а что касается Селдона, то он будет просто на седьмом небе. Он ведь тебя, знаешь ли, боготворит. Ну конечно, знаешь.
«Да нет, это она знает, — подумал я. — Знает, что я это сделал. Вообще все знает».
— Но мне не хочется, чтобы он разгуливал в моей одежде. Не хочется, чтобы он в Кентукки докладывал каждому встречному: «Погляди-ка, на мне вещички Рота».
— А почему тебя так волнует, что будет в Кентукки? Еще неизвестно, когда мы туда поедем, да и поедем ли вообще.
— Но, мама, он же будет носить их и здесь. Будет надевать в школу.
— Что ж это такое с тобой происходит? — удивилась она. — Не понятно, на кого ты похож. Не понятно, во что превращаешься…
— А ты сама!
И я, подхватив учебники, помчался в школу, а вернувшись домой на ланч в полдень, извлек из стенного шкафа зеленую рубашку, которую всегда ненавидел, и коричневые вельветовые брюки, которые на мне плохо сидели, и отнес их в квартиру на первом этаже Селдону. Он сидел на кухне, уплетая сэндвич, еще с утра приготовленный ему матерью, и играл в шахматы сам с собой.
— Вот, — сказал я, вывалив вещи прямо на стол. — Держи. Дарю. — И тут же добавил, заранее наплевав на неизбежные судьбоносные последствия для нас обоих. — Только отвяжись от меня, только не таскайся за мной повсюду!
Когда Сэнди, Селдона и меня привезли домой после двойного сеанса, на ужин нас ожидали сэндвичи из деликатесной лавки. Взрослые, ужинавшие в гостиной, разъехались по окончании тайной вечери; в гостях у нас оставалась лишь миссис Вишнев: она сидела за кухонным столом, стиснув кулаки, — все еще не утратившая боевого духа, все еще готовая изо дня в день по двадцать четыре часа в сутки сражаться со всем, что представляет угрозу для нее и для ее оставшегося без отца сына. Она осталась на кухне с нами, мальчиками, и, пока мы ели, слушая комедийный вечерний ситком по радио, не спускала глаз с Селдона, глядя на него, как какая-нибудь хищница, почуяв запах опасности, — на своего новорожденного тигренка. Миссис Вишнев перемыла и высушила всю посуду; моя мать меж тем пылесосила в гостиной ковер, а отец выносил по мере появления и накопления мусор; одолженную у миссис Вишнев скамейку он уже вернул, поставив ее в стенной шкаф, в котором удавился мистер Вишнев. Несмотря на то, что все окна были открыты, пепел и окурки спущены в унитаз, а стеклянные пепельницы тщательно вымыты и возвращены в «горку» (из которой сегодня вечером не было извлечено ни одной бутылки, да и попросить хотя бы о капле спиртного никто из этих практичных представителей первого поколения уроженцев Америки даже не подумал бы), в квартире отчаянно пахло табаком.
На какое-то мгновение все в нашей общей жизни успокоилось; мы, как выяснилось, жили на прежнем месте, и привычное исполнение повседневных ритуалов приносило такое облегчение, что у мальчугана вроде меня могло возникнуть обманчивое ощущение, будто так оно и будет всегда, потому что никто нас не преследует и преследовать не собирается. Мы слушали по радио свою любимую передачу, мы получили сэндвичи с мясом на ужин и сочный кофейный торт на десерт, впереди нас ожидала пятидневка в начальной школе, да и двойной киносеанс еще не успел выветриться из памяти. Но поскольку нам было не известно, как именно наши родители решили распорядиться общим будущим (может быть, Шепси Тиршвелл все-таки уговорил их эмигрировать в Канаду, а может, дядя Монро придумал что-нибудь позволяющее отказаться от навязываемого перевода в глубинку — но отказаться так, чтобы никто не вылетел с работы, а может, взвесив все «за» и «против» хитроумного правительственного распоряжения, они не нашли ничего другого, кроме как на трезвую голову — а головы у них у всех были трезвые — смириться с существенным поражением в гражданских правах и повести себя соответственно), — в разразившемся воскресным вечером скандале проявилось и кое-что необычное.
Жадно накинувшись на сэндвич, Селдон перемазался горчицей — и его мать, к моему удивлению, потянулась к нему с бумажной салфеткой. Тот факт, что он позволил ей вытереть ему щеки, изумил меня еще больше. «А все дело в том, что у него нет отца», — подумал я, — и хотя такая мысль теперь приходила мне в голову всякий раз, когда что-нибудь в Селдоне меня раздражало, на сей раз, похоже, я оказался прав. А еще я подумал: «Так оно будет и в Кентукки. Семья Ротов против всего остального мира — и Селдон с матерью ужинают у нас каждый вечер».
Голос нашего главного протестанта Уолтера Уинчелла раздался ровно в девять. Уже несколько воскресных вечеров подряд все только и ждали того, как Уинчелл обрушится на программу «Гомстед-42», а поскольку он все медлил и медлил, мой отец решил поторопить личным письмом единственного, если не считать Рузвельта, человека, которого он считал последней надеждой Америки. Это эксперимент, мистер Уинчелл. Это эксперимент сродни гитлеровским. Нацистские преступники тоже начинали с какой-нибудь малости — и если она сходила им с рук, если никто из людей Вашего масштаба не принимался бить в колокол… До этого места он дописал, но так и не решился перечислить ожидающие нас в данном случае ужасы, потому что моя мать убедила его, что письмо попадет прямехонько в ФБР. Пошлешь его Уолтеру Уинчеллу, рассудила она, но до адресата оно никогда не дойдет: почтовики, увидев адрес на конверте, перешлют его в ФБР, а эфбээровцы заведут досье на Германа Рота и поместят его в картотеку бок о бок с досье, уже заведенным на другого Рота — Элвина.
— Нет, — возразил отец. — Не верю. Почта США на такое не пойдет, — но здравый смысл, присущий моей матери, тут же нокаутировал его и так-то едва держащуюся на ногах веру в общественные устои.
— Ты вот сидишь и пишешь Уинчеллу, — сказала она. — Ты втолковываешь ему, что эти люди, раз начав — и преисполнившись ощущением собственной безнаказанности, — ни перед чем не остановятся. И тут же пытаешься внушить мне, что почта им не по зубам. Пусть уж лучше Уолтеру Уинчеллу напишет кто-нибудь другой. А наших сыновей и без того допрашивало ФБР. Оно уже следит за нами с высоты, как ястреб, — из-за Элвина.
— Но как раз поэтому я ему и пишу! Что мне еще остается делать? Что я могу сделать? Если тебе известно, что, будь добра, вразуми. Не могу же я сидеть сложа руки — и ждать, пока не случится самое худшее.
Его бессильная злоба показалась ей благоприятной почвой для дальнейшего наступления, и — не из бессердечия, а от отчаяния — она усилила натиск.
— Шепси вот не сидит сложа руки и не ждет, пока не случится самое худшее, но и писем он не пишет тоже.
— Нет! — воскликнул отец. — Хватит про Канаду! — Как будто Канадой называлась страшная болезнь, незримо овладевающая всеми кругом. — Я не хочу даже слышать этого. Канада, — и в его голосе послышались твердые нотки, — это не выход.