Утром 19 августа, сразу после того, как по радио объявили о введении на территории СССР чрезвычайного положения, я построил полк и произнес пространную речь, из которой личному составу было совершенно непонятно, что произошло в нашей стране. Ясно одно: нужно продолжать выполнять свои непосредственные обязанности, постараться избежать контактов с населением города Вентспилса, где располагался штаб полка, и воздержаться на время от политических разговоров. Сам я был ни за «красных», ни за «белых» и, читая газеты, мало вникал в суть разногласий между стойкими партийцами и так называемыми демократами. Тем не менее мне, как и всем остальным, было ясно, что «баржа дала течь» и что несколько толстых тетрадок с конспектами классиков марксизма–ленинизма, которые я, матерясь от злости, успел составить за пятнадцать лет безупречной службы, скоро отправятся в помойку.
Мне было интересно наблюдать за изменениями в поведении политработников. Одни резко притихли и читали солдатам лекции со скучными выражениями лиц, на них было написано: «Братцы, мне весь этот маразм осточертел больше, чем вам, но… Служба». Другие явно фрондировали. Третьи по мере «развития демократических процессов» становились все более и более агрессивными. В том числе и мой замполит.
Вечером 19 августа он в сопровождении особиста пришел ко мне домой и положил на стол бумагу, которую собирался отправить по ВЧ в Государственный комитет по чрезвычайному положению. Бумага заверяла ГКЧП в полной поддержке его политики всем личным составом полка и была уже подписана им и начальником штаба, однако первой подписью значилась моя.
Это была явная инициатива, так как никаких команд сверху не поступало. Я долго колебался, но инстинкт военного, бездумно принимающего любой маразм вышестоящего командования (а в членах ГКЧП, как вы помните, был и министр обороны), сработал четко. Я подписал эту бумагу, и через двадцать минут она ушла в Москву.
О том, что делалось в столице, мы узнавали от «вражьих голосов», которые офицеры, уже не таясь, слушали на рабочих местах. Замполит метался по батальонам в попытках навести политический порядок, но, после того как два комбата в довольно грубой форме послали его очень далеко, скис и не выходил из своего кабинета до самого подавления путча. Я же понял одну истину: тот политический маразм, в состоянии которого каждого из нас держали со школьной скамьи, переполнил всеобщую чашу терпения. Своих начальников младшие офицеры ненавидели гораздо сильнее, чем внешнего врага. Как выразился в моем присутствии один молодой лейтенант, «НАТО далеко, а свои мудаки каждый день рядом».
В начале сентября в полк прибыла комиссия из Главного управления кадров в составе двух полковников, которые проинформировали меня о том, что я уволен из рядов вооруженных сил «за дискредитацию звания офицера». Такая же участь постигла замполита и начальника штаба. Особист, как и положено «солдатам партии», отделался легким испугом.
Оказавшись за бортом, я даже не пытался связаться с Власовым, чтобы не «подставлять» его перед новой властью. Начиналась новая жизнь, которую я принял безоговорочно и даже с каким–то облегчением.
Через несколько дней, лежа на верхней полке в купе поезда Рига — Москва, я напряженно думал о том, что же мне делать дальше. Возраст уже солидный: тридцать пять. Образование чисто военное, то есть никакое. Ничего не умею, кроме как командовать подразделениями. Помощи ждать неоткуда. Из родственников — только две старые тетки, которых и видел–то раза два–три в жизни. Хорошо хоть семьей не обзавелся.
Тот факт, что я не женился, имел объяснение — в 1973 году, еще курсантом–второкурсником, я серьезно повредил позвоночник.
Это произошло в транспортном самолете, когда я летел на летние каникулы домой. Не достав билет на обычный рейс, я шатался по аэропорту до тех пор, пока в буфете не познакомился с летчиками. Они должны были лететь в Москву на своем Ан‑12 и, увидев мою жалкую физиономию, пожалели «салагу». «Не горюй, служивый, — сказал командир. — До Чкаловской подбросим, а там на электричке поедешь прямо на Ярославский вокзал». Этот полет, как оказалось, определил мою дальнейшую судьбу.
Очутившись в кабине самолета, я с любопытством принялся рассматривать сложную аппаратуру и весь полет так и простоял за спинкой кресла первого пилота, который охотно объяснял мне сущность всех манипуляций и назначение приборов. Роковой для меня оказалась ошибка штурмана. Он неправильно просчитал условия посадки, в результате чего пилот на несколько секунд раньше положенного времени выключил двигатели, и самолет грохнулся на взлетно–посадочную полосу с высоты нескольких метров. Ничего страшного не произошло, за исключением того, что я упал на пол, сильно ударившись спиной о железный порог. Боль была ужасной, но я стоически поднялся на ноги и даже пробовал шутить.
Скрутило меня уже дома. Провалявшись почти весь отпуск на диване, я за три дня до отъезда попросил мать устроить мне консультацию у специалиста. Обращаться в военную поликлинику мне не хотелось, потому что карьера офицера напрямую зависела от состояния здоровья (я и в дальнейшем тщательно скрывал эту травму от командования и даже ухитрился пройти медкомиссию в академию, со скрежетом зубов выполнив программу физподготовки).
Пожилой невропатолог, муж маминой подруги, долго исследовал мои рефлексы, а затем направил на рентген. Поизучав несколько минут снимок моего позвоночника, он попросил мать выйти, чтобы поговорить со мной «как мужчина с мужчиной».
— Ты военный, будущий офицер, — сказал он, пристально глядя мне в глаза. — Что ты хочешь услышать?
— Давайте правду, — сказал я, замирая от страха. Богатое воображение уже рисовало мне судьбу Николая Островского (но без литературной известности, разумеется).
— Травма серьезная, и последствия я тебе предсказать не берусь, так как позвоночник — штука капризная и, по–моему, изученная еще меньше, чем головной мозг. Возможен паралич через несколько лет. Ну а то, что мужиком скоро перестанешь быть, это наверняка.
— Что же мне делать? — спросил я, изо всех сил стараясь выглядеть спокойным.
— Не знаю, что и посоветовать. На Бога надейся. В Бога веруешь?
Я отрицательно покачал головой.
— Напрасно.
С тех пор я жил в ожидании неизбежного. Женщин старательно избегал, что было, в общем–то, нетрудно, так как особой тяги к ним я не чувствовал и до травмы. Однокурсники даже прозвали меня стоиком. Позвоночник время от времени давал о себе знать, но не сильно, и я, окончив училище, начал жизнь офицера со всеми ее прелестями, именуемыми «тяготами и лишениями военной службы». Теперь же впереди замаячила новая жизнь, причем тяготы и лишения просматривались серьезные.
Моими попутчиками оказались такие же, как я, офицеры. Точнее, не такие, а еще действующие, получившие новые назначения в разные концы Союза. Завязавшаяся в купе беседа, естественно, была на старую русскую тему «пропала Россия». Я рассеянно слушал жаркий спор моих попутчиков, время от времени лениво высказывая свое мнение и кидая скептические реплики.
Один из спорщиков, наиболее ожесточенный, сказал мне, когда мы вышли покурить в тамбур: «Я сейчас увольняюсь. Не как ты, я рапорт подал полгода назад. Ты в Москве осядешь?» И, получив утвердительный ответ, предложил: «Я тоже москвич. Давай сейчас осмотримся, а потом созвонимся где–нибудь через пару месяцев. Эти шмаркачи (он пренебрежительно кивнул в сторону нашего купе) дальше своего носа ничего не видят. А ты мне сразу приглянулся». Мы обменялись телефонами и отправились спать.
На следующее утро я вошел в доставшуюся мне в наследство от отца крошечную холостяцкую квартиру, в которую он ухитрился прописать меня, еще когда я был курсантом. Нам тогда помогло то, что в жэке не отличали солдата от курсанта, и для них я выглядел отслужившим положенный срок бойцом, вернувшимся домой после демобилизации.
В квартире все было так, как и десять лет назад, когда я последний раз заходил к отцу. Тогда мы просидели весь вечер вдвоем, обсуждая дальнейшие перспективы моей службы и его гражданской жизни. Перед выходом в отставку он получил дачный участок и собирался построить зимний домик, чтобы поселиться на природе. Он даже показывал мне эскизы домика, искренне огорчаясь моему равнодушию. А через неделю умер от обширного инфаркта на этом самом дачном участке. Приехав на похороны, я так и не смог пойти туда, где еще неделю назад слушал его полные юношеского оптимизма планы на будущее.
На оформление документов в военкомате и получение паспорта ушли две недели, которые я провел лежа на диване, бездумно глядя в телевизор и читая газеты. Жрать в Москве, кроме хлеба и плавленых сырков, было нечего, но страна была полна надежд на то, что самое страшное уже позади и теперь всех ждет новая буржуазная жизнь с колбасным изобилием и равными возможностями.
Получив наконец паспорт и военный билет (в военкомате начальник отделения, курирующего офицеров запаса, взглянув на статью, по которой я был уволен, вопросительно посмотрел мне в лицо и выразительно щелкнул себя по горлу, на что я утвердительно кивнул, и он тут же выразил свое полное понимание и сочувствие), я приступил к поискам работы.
Первым местом работы стал кооператив «Улыбка», который занимался ремонтом квартир. Я исправно клеил обои и красил потолки, пока мой напарник Дима (кандидат физико–математических наук) клал плитку. Мы проработали два месяца, после чего учредители кооператива тихо исчезли, по рассеянности забыв выдать нам зарплату за последний месяц.
Дима, интеллигентно выругавшись, устроился в другой кооператив, который был создан на базе пельменной, а я превратился в безработного нового образца. Время от времени выполнял кое–какую работу, сшибая мелкие суммы денег. Вынужденная диета не слишком благотворно действовала на мои нервы, а тот факт, что я за время «безупречной службы» как–то не удосужился обзавестись верхней зимней одеждой, высвечивал перспективу проходить предстоящую зиму в шинели со споротыми погонами, поскольку одежда, оставшаяся мне от отца, была великовата.