Царские войска – целый армейский корпус – походным маршем двигались на запад, в Европу. Шел 1849 год. Революция, начавшаяся в Париже, полыхала теперь в Центральной Европе. На подавление венгерской революции и двигался корпус. Повинуясь преступным приказам, армия усмиряла повстанцев.
Но неслыханное дело – капитан российской армии Алексей Гусев отказался быть карателем. Он начал объяснять молодым офицерам, унтер-офицерам и солдатам, что венгерский народ борется за свою свободу и никто не должен мешать ему, тем более армия России.
Капитан Гусев читал Фурье, он не пропускал ни одной книжки «Отечественных записок», где Белинский и Герцен призывали уважать человеческую личность и, не упоминая о социализме, говорили об идеалах, без которых человек жить не может. Он знал, на что идет, но иначе поступить не мог.
Приговор военного суда был скор и краток…
Европа еще плохо знала Россию. Она видела на бульварах своих столиц помещичьих сынков, проматывающих деньги, скучающих барынь с приживалками, бородатых купцов, пришедших на судах с лесом и кожей. Европа читала о грубых жандармах, вороватых чиновниках, забитых крестьянах. Но с сороковых годов все резче и громче стал раздаваться голос другой России. Одни за другими становятся известными и вызывают удивление имена русских писателей, журналистов, офицеров. Сперва единицы, затем десятки, сотни, а потом и тысячи людей шли на верную гибель за свои убеждения, за счастье других людей.
Пораженный их нравственной красотой, добрый и честный американец Марк Твен впоследствии писал: «Какое величие души. Я думаю, только жестокий русский деспотизм мог породить таких людей. По доброй воле пойти на жизнь, полную мучений, и в конце концов на смерть только ради блага других – такого мученичества, я думаю, не знала ни одна страна, кроме России…»
Не только таможенники на границах и жандармы в городах бдительно следили, чтобы книги о справедливом обществе будущего не могли проникнуть в Россию.
Армия чиновников – от цензора до министра – вчитывалась в каждое слово статей и книг, по буквам разбирала каждую рукопись, просвечивая ее насквозь. Страшились идей социализма. Смертельно боялись революции. Когда в феврале 1848 года над Парижем грянула очередная революционная буря, императорский Петербург был ошеломлен. Как рассказывают современники, Николай Первый, получив депешу о свержении монархии Луи Филиппа, объявил на балу, прервав танцы: «Седлайте коней, господа! Во Франции объявлена республика».
Еще больше, чем республики, царская власть боялась идей социализма и коммунизма. Но идеи не знают границ… Как почтовые голуби, они летят и летят, минуя кордоны. Из страны в страну, от человека к человеку.
Идеи справедливости часто опережали свое время. Особенно в России, развитие которой было задержано на многие века изнурительной борьбой против нашествий из Азии. Развалины городов, тысячи погибших в русских княжествах, унизительный плен и чужеземное иго – вот какой ценой остановила Россия конницу азиатских завоевателей, рвавшуюся в Европу.
Уже многие века в университетах Оксфорда и Болоньи, Парижа и Праги гремели диспуты, читались лекции, любознательные школяры перерывали старинные библиотеки.
А в России, с опозданием на триста, а то и на пятьсот лет, великий Ломоносов основывал первый университет, да и то ломая и разрывая путы и рогатки, которые выдвигались попами, чиновниками, всей застойной стариной и высокомерными наемниками.
На английской и французской земле уже не было уголка, где бы не гремели станки, не дымились фабрики.
В России же лишь изредка среди тысячеверстных полей и лесов встречались мастерские, да кое-где по берегам рек и озер, около Уральских гор и в юном еще Петербурге согнанные мужики лили чугун, ковали железо, ладили суда.
Крепостное право накрепко сковывало миллионы людей.
Мечты о лучшей жизни, о справедливости жили в России среди миллионов крестьян, передавались от дедов к отцам и внукам. Главное – нет воли. Нет и своей земли. Последний мальчишка-подмастерье в лондонских мастерских свободнее пожилого русского крестьянина-пчеловода или столяра-умельца, которого могут высечь на конюшне, оторвать от семьи и продать, как собаку, на площади губернского города.
В Париже рушили королевскую тюрьму, над городом гремели «свобода», «равенство» и «братство», а в России стояла тягучая, вековая тишина.
Но это была обманчивая тишина. Россия – да и не только Россия – услышала голос Радищева.
Немало было людей, уже понимавших, что крепостной строй – тяжелейшая гиря на ногах народа. Но Александр Николаевич Радищев первым призвал уничтожить этот строй. Он видел Россию свободной республикой, страной справедливости. Ода «Вольность» и «Путешествие из Петербурга в Москву» напугали царскую власть не меньше пугачевского восстания. Радищев не мечтал об уравнительном коммунистическом строе, он не шел по стопам Мора и Кампанеллы. Но в его сочинениях уже была особенность, всегда отличавшая затем русскую революционную мысль, – великое чувство справедливости, обращение к народу, боль за него. Стремление немедленно, теперь, не откладывая на будущее, выступить и завоевать справедливость.
Пример американцев и французов, боровшихся за свободу, был перед глазами Радищева.
Из отсталой крепостной России Радищев сумел разглядеть ненавистные ему черты несправедливости и неравенства даже в самой передовой заокеанской стране: «Сто гордых граждан утопают в роскоши, а тысячи не имеют ни надежного пропитания, ни собственного от зноя и мраза укрова». Тысячи бездомных и голодных негров, уничтожение индейцев – нет, не таков идеал будущего для Радищева. Каково оно, это будущее, он не знал. Ясно было одно: ни унизительной торговли белыми и черными рабами, ни самовластия помещика и плантатора не будет. Свободные работники будут трудиться на свободной от царей и помещиков земле. Осуждение несправедливости в любой ее форме, критический взгляд на буржуазный мир, далеко обогнавший Россию, берут свое начало в бессмертных строках Радищева.
Он был предтечей во всем.
Он первым открыто выступил против царской и помещичьей силы на защиту народа. Первым в императорском Петербурге, на Грязной улице, в пяти минутах ходьбы от Невского проспекта, напечатал бесстрашный вызов миру несправедливости, свое «Путешествие…». Он первым проложил путь революционерам сквозь неповоротливые ворота в казематы Петропавловской крепости и оттуда – в Сибирь.
Он был первым, кого услышала не только Россия, но и Европа.
Идеи не знают границ…
Мечты западных утопистов доходили до России, они попадали здесь на подготовленную почву.
В год французской революции в России был издан перевод «Утопии» Мора. Книга эта, вышедшая под названием «Картина всевозможного лучшего правления, или Утопия канцлера Томаса Моруса» была немедленно конфискована и сожжена. Но семя упало. О «добродетельном выдающемся муже» Томасе Море было рассказано в конце XVIII века даже в «Детском чтении для ума и разума».
А через двадцать – тридцать лет передовые русские люди уже лично знакомятся с великими мыслителями Европы, читают их книги и статьи. Даже среди авторов, которых читал молодой человек 20-х годов Евгений Онегин, Пушкин называет имя аббата Мабли…
Участник Отечественной войны 1812 года, вошедший в Париж с войсками русской армии, будущий декабрист Лунин знакомится с Сен-Симоном. Он восхищен умом и глубиной автора «Писем женевского обитателя». И Сен-Симону понравился его молодой собеседник. Узнав, что Лунин должен возвращаться в Россию, Сен-Симон, как вспоминает Ипполит Оже, сказал: «Опять умный человек ускользает от меня! Через вас я бы завязал сношения с молодым народом… Там хорошая почва для принятия нового учения».
И другой декабрист – полковник Пестель, вождь восстания и мыслитель – пристально вчитывался в страницы сен-симоновских изданий.
Но такова уж судьба всех, кто соприкасался с идеями справедливости в России, – крепости никто не миновал. Эти идеи в императорской России как бы испытывались на прочность и стойкость. Не миновали крепости ни Лунин, ни Пестель, ни сотни их единомышленников. Одни были повешены, других с кандалами на ногах отправили в сибирские рудники. Но поиск идей справедливости уже не останавливался.
В газеты прорывались скупые сведения о сенсимонистах, а в ноябре 1837 года в «Литературных прибавлениях» к «Русскому инвалиду» появляется анонимная статья о Фурье, где рассказывалось, как «великий преобразователь умер в чердаке; забытый, оставленный всеми гений, посвятивший всю жизнь свою для блага человечества, жил в нищете, не имея часто насущного хлеба».
Через много лет Огарев писал в «Исповеди лишнего человека» о людях своего поколения:
И тут втроем мы, – дети декабристов
И мира нового ученики,
Ученики Фурье и Сен-Симона –
Мы поклялись, что посвятим всю жизнь
Народу и его освобожденью,
Основою положим соцьялизм.
Особенно глубоко идеи искателей справедливости запали в души двух друзей, двух студентов Московского университета – Герцена и Огарева. Впоследствии Герцен вспоминал об этом времени в «Былом и думах»: «Тридцать лет тому назад Россия будущего существовала исключительно между несколькими мальчиками, только что вышедшими из детства, до того ничтожными и незаметными, что им было достаточно места между ступней самодержавных ботфорт и землей, а в них было наследие 14 декабря…»
Юноши, вчерашние мальчики, зачитываются Сен-Симоном, видят в социализме будущее людей. Это не было случайным интересом.
Герцену и Огареву становилось ясно, что рассчитывать на дворянский заговор больше нельзя. Все выступления за народ, но без народа обречены.
Был еще один путь – следовать Западной Европе, ее революциям. В июле 1830 года над Парижем загремел революционный гром. Не только во Франции, но и во всей Европе, вплоть до России, ждали очищающей грозы. Вновь зазвучали бессмертные слова: свобода, равенство, братство, права человека. Народ вновь воздвиг баррикады.