Он читал, конечно, других современных писателей (ему делали подборки наименований, ну и где среди персонажей – он сам, «человек, похожий на…»). Проханова, рыжую журналистку, как её… Юлю, Пелевин сразу не покатил, всех, а значит и его, дураками считает, эту манеру он ещё у тренеров по единоборствам терпеть не мог. Было всё не то, как будто авторы, неплохо зная реальность, судили о ней по каким-то марсианским законам, невесть кем и для кого написанным, да и написанным ли? Сами они явно по ним не планировали жить. Напрягало баловство с языком, как будто пишущие его специально тюнингуют, как девки губы и задницы, чтобы продать в иные земли подороже…
Прилепин, чувствовалось, тоже так умел, но себя дисциплинировал, побеждал эстетство, без дела не понтил. Сильно цепляло вот это соединение настоящей, живой России (и, чего там, в нормальном, нехудшем её виде) с дикими пацанами, которые и в своём поколении паршивая овца и опасная, с волчьим билетом и оскалом. Вернуть себе родину – сказано пышно, многих впечатлит, но, по сути, – скандал в духе общества защиты прав потребителей. А любая защита одного потребителя, да в таких масштабах, это всегда, во-первых, адвокатская разводка, а во-вторых, рейд обезьяны с гранатой по стеклянному зверинцу.
Забавно, но «Санькя» подвиг его и на другие команды.
Петя Авен (думающий, что это Колесников его попросил прочесть роман, ага, пусть думает) наговорил в своей рецензии от обиды лишнего. «У нас денег куры не клюют, а у них на водку не хватает». От Пети читать эдакое было особенно смешно. Даже ответить захотелось, анонимно. Как коммерс, ненавидящий социализм для всех, сильно обожает его для себя лично.
А ведь в своё время, когда Дед принял решение и назначил премьером, в кабинет дверь ногой открывали (юмор ещё в том, что кабинет тот же самый был, белодомовский, премьерский).
Петя ещё не худший вариант, но вообще – дураки самонадеянные. Глупые какой-то особой, сытой и блескучей глупостью, такая, он заметил, появляется после ярда. На понт брали, грозили, шантажировали, денег предлагали…
Настоящий душок, блатной даже, от дерзости и наглой упёртости, а уж следом от денег, был только в Ходоре. И, опять же, гуманно было изолировать и подождать, пока душок выветрится. И хотя говорили свои, что подранков оставлять нельзя, а тем более отпускать на все четыре швейцарские стороны, сделано было вопреки всем – красиво и правильно. Поскольку стало окончательно ясно, какая именно свора страдальца и борца подхватит и понесёт, и как не даст ему сделаться графом Монте-Кристо. Сама в управдомы от греха переквалифицирует. Превратит в такого эталонного дурака, что всякие подозрения в его опасности сами отвалятся.
Надо, надо, учит большой учёный Пётр Олегович, деревья садить, носки стирать, сказки детишкам читать, и вообще – работать! Покойный Бадри (вот кто был умнее их всех, куда там Берёзе) любил повторять: «Если всё время работать – зарабатывать некогда». Ещё бы пришлось рассказать, как славный профсоюз, по сути, и не работал никогда особенно, даже на старте. Сами для себя уж точно ничего не делали, кроме гадостей, другим приходилось. Кто-то курировал, пробивал по старым базам, решал, кому и когда и в обмен на что…
И надо было «Бриони» вставить, не надоело ещё в каждом интервью про шмотьё. Смешные люди: денег хватит, чтобы все дизайнерские дома Италии, да и Франции в придачу, забрать в одну транзакцию, а он всё «Бриони» главным признаком удавшейся жизни считает. Фарцовое сознание, помноженное на комсомольское и мажорское, получается, непобедимо.
И уж совсем напрасно наехал на старцев, монахов, духовных… Тоже мне позитивист чикагской школы. Видишь ли, малограмотные старички полезное время у народа отбирали… Пришлось поучить маленько, намекнуть (хотел Патриарху, но там свои бизнес-истории, выбрал канал понадёжней), что именно «Альфа-групп», как никакая другая структура, кипит баблом, мечтая принять посильное в возрождении духовности, восстановлении монастырей и храмов. Позже запросил объективку: ага, хорошо услышали, под десяток неплохих, крепких по финансам, позиций. Благое дело, и времени меньше рассуждать о старцах и геополитике. А то Польша, Финляндия, потеряны, дескать, от русского мессианства…
В общем, диагноз тогда вновь подтвердился – дураки. А может, косят ещё и для убедительности под юродивых олигархов… Но и так, и так хорошо.
Морщился, когда читал, как бьют и пытают парня, думалось – неужели конторские? – всё же другая манера – не чекистов, оперативников, а ментовского тупого быдла (представлялся почему-то генерал Р., физиономия его, вся из тройных подбородков). Однако согласился: вполне могло быть. И поддержал решение передать в МВД весь политический сыск, вовсе не потому, что Рашид из лампас выпрыгивал. Без профилактики, понятно, никак, но хоть на контору грязь не прилипнет.
Пете, в виде исключения, одни мотоциклисты понравились, которые бились в деревнях, а вот ему как раз легло на сердце другое и многое. Тронула нежность автора к детям. Или вот это, отлично в «Саньке» переданное неуютное чувство Родины, её единственности, того, что никогда в себе не изменить. Люди в упряжке тащат на себе через зимний лес гроб с отцом, и эта картина помещается в один длинный ряд, уже про него – тут и питерские дворы, узкие и тёмные, будто небо над ними забрано в решётку (потом, бывая в тюрьмах, с инспекцией и по другим делам, особенно в Лефортове, удивился, как похоже на внутренний Питер – архитектура имперского насилия). И кислый запах матов в борцовском зале, и хаос пылинок над квадратным глазом телевизора в июльский полдень, как будто это не пылинки, но атомы времени… И вечная весна рассыпающегося, чуть зелёного невского льда…
Но ближе всего оказались деревенские главы, и не деревня, а бабушки и старички, и он даже понял почему – напоминали родителей. Родители (в его окружении сплошь и рядом) были не только мамой и папой, но как бы забирали ещё поколение, когда старшей родни рядом не было. Тогда в больших городах вообще мало роднились, но своих и корни помнили. Мама никогда не говорила «Калининская область», а всегда почему-то – «Тверская губерния». Когда соседки жаловались на свирепо запивавших мужей, мама советовала – «А отвези ты мужика к нам, в Тверскую губернию. Там, на земле, отойдёт, отвлекут»…
И куцые воспоминания о войне дедушек в романе – это очень точно. Отец о войне почти не рассказывал, иногда приходилось видеть у него книги мемуаров полководцев – наших и немцев, любил военные фильмы, особенно где бывали личные какие-то солдатские истории, но пересматривал их, как комедии Гайдая – на месте ли любимые цитаты, не пропали куда… И сказал как-то, что всё равно из окопа войну никому не снять, и никогда уже не снимут. После того, как – настоящее чудо – встретил в гастрономе своего спасителя, землячка из Петергофа, который тащил его на себе через Неву, раненого. Там всё простреливалось напрочь… Но доползли. Этот крепкий мужик сдал его в госпиталь, ждал, пока прооперируют. Сказал, уходя: «Будешь жить теперь, Спиридоныч, а я пойду умирать». И вот тогда, в шестидесятых, отец вдруг пришёл из магазина, сел и заплакал. Было неожиданно и страшно. Выжили, встретились. Человек этот приходил потом к ним, садились с отцом, выпивали. Говорили мало.
Мама, может быть, могла бы подробнее рассказать о блокаде, но ленинградцы вообще тогда этой темы избегали, как будто собрались и раз и навсегда запретили себе вспоминать. И до сих пор ему было не то чтобы чуждо, а просто непонятно пропагандистское выпячивание таких трагедий.
Но кое-что у них, конечно, прорывалось, он многое запомнил. Как бы две истории – блокадная и фронтовая – сошлись в одну цельную, где их трое с умершим маленьким братом. Когда документально всё подтвердилось (оказалось, всё, что отец и мама говорили, – чистая правда, время ничего ни внесло, ни вынесло), надиктовал для одного журнала. Долго сопротивлялся, раздумывал, стоит ли, но уж очень просили. (Не журналисты.) Да и самому стало как-то легче. Название – «Жизнь такая простая штука и жестокая». Там и впрямь несколько жестоких историй, посильнее в чём-то, может, прилепинской, как военнопленные доходяги нашли бочку меда, съели и поумирали от желудочных судорог.
Но закончить рассказ хотел по-доброму, потому что мама всегда говорила: «Ну какая к этим солдатам может быть ненависть? Они простые люди и тоже погибали на войне. Такие же работяги, как и мы. Просто их гнали на фронт».
С годами он понял, что это вообще очень русская черта – везде у знакомых кто-то погиб, сгинул без вести, умер в блокаду, но никакой ненависти в людях не ощущалось… В прежние годы они собирались иногда мужской компанией, сослуживцы, посидеть и попеть. Был один, знавший все, наверное, военные песни.
Тогда их и пели-то в основном семейно, своим кругом. Это сейчас военных песен – полны эфиры. Все отмечаются – традиционная эстрада своими нетрадиционалами, и рокеры туда же; звёзды шансона, даже те, кого не во всякой лагерной КВЧ отрядили бы выступать. Слушая тогда в компании поющих ребят, сам иногда подтягивая, обнаружил, что советская (а, пожалуй, просто русская, какая уже разница) песня про войну – от марша до лирики – совершенно девственна в пробуждении, так сказать, чувств недобрых. Вот совершенно никакой ненависти, фобий, призывов убивать.
Прислушался и вдруг понял, что в песнях великой войны очень редко встречаются «немцы» и «фашисты». Буквально считаное количество раз. Чаще всего звучат просто «враги», как в любимой отцовской, «Враги сожгли родную хату».
«Перекур», «закурим», «махорочка» звучат много чаще, чем выстрелы. «Молитва» не звучит совсем, но это как раз понятно.
В этих песнях русский солдат почти не показан в бою, бегущим в атаку, в рукопашной… Почти всегда – просто в походе, на позициях, до или после боя, на отдыхе. «Горит свечи огарочек…» И вместо накачки и политучёбы – разговоры о доме, близких, как всё сложится после…
Странно. Разве рабы, сталинские рабы, так бы себя ощущали на самой страшной войне? В стране с атмосферой всеобщей обоюдной злобы поэты стали бы складывать такие песни?