Герман Садулаев (писатель):
Есть авторы, которых лучше не знать лично. Потому что дурные манеры и мелкота жизни могут испортить волшебство книг. Есть такие, с которыми полезнее познакомиться. Потому что обаяние побудит обратиться к текстам, и в вязи фраз ты будешь слышать живой тёплый голос. И есть Захар Прилепин. То есть, когда абсолютно по. Можно знать, хлопать по плечу, называть «Женькой», или никогда не видеть ближе чем в телевизоре, и даже в телевизоре не видеть, и не иметь ни одной фотографии, ни одного автографа, только книжку из типографии, одну, любую, на обложке которой написано «Захар Прилепин», и ровно столько же понимать, ни больше, ни меньше. Потому что он равен себе во всём, в каждой книге и в каждом дне своей жизни, и каждая его книга равна жизни, и каждый день его жизни равен книге, и нет никакой разницы между.
Современный человек шизофреничен. У него расщепление личности. На работе он один, в семье другой, в партии третий, четвёртый в социальной сети, и так далее. И если у него несколько аккаунтов в разных сетях, то он может быть одним вконтакте и совсем другим в одноклассниках. А бывает, что человек и в одной сети заводит себе разные аккаунты, и по-разному в них живёт. Иногда забывает перелогиниться и забавно, все ржут – га-га-га, а над кем смеётесь? Над собой смеётесь. Сами же все такие. Бывает, пришёл домой, забыл перелогиниться, выключить босса, начал женой командовать, а она тебе блок на неделю, ты очнёшься, сменишь аккаунт, извиняться ползёшь, а она все твои сообщения в спам. Вот так мы живём. Носим с собой рюкзак карнавальный, на каждую социальную роль у нас отдельная личность, личина, маска. Грёбаный театр.
А Захар Прилепин словно бы весь сделан из одной породы, из одного куска камня вырезан, цельный, цельнометаллический, наверное. Люди давно ждали такого. Люди устали от многоличия. Люди хотят, чтобы был человек, который сам по себе то же самое, как и то, что он говорит, и пишет, и делает он так же, как говорит и как сам по себе есть. И теперь вот он. Как же людям не радоваться?
В России много хороших писателей. И очень хороших. И прекрасных, превосходных немало. А Прилепин один. Иной прекрасный во всех отношениях может сетовать в глубине себя: почему и за что? Вот ведь взять, например, мой роман, любую страницу. Разве чем она хуже любой страницы романа Захара? По гамбургскому петушиному счёту. Значит, это пиар, реклама, говорящие утюги, они во всём виноваты.
Что же. Это, конечно, пиар. Это не только литература. Ты тоже хочешь пиар, детка? Иди и возьми. Видишь, вон на горе возвышается крест? Под ним десяток солдат. Повиси-ка на нём. Прекрасный, превосходный пиар. Самый популярный персонаж человечества рекомендует. Суперзвезда, ю ноу.
Почему же очередь стоит покрасоваться в лучах софитов, перед красными пьяными глазами теле– и фотокамер, фаллический микрофон в руках тискать – толпа, толкают друг друга? А на крестах нет никого, пусто. Думают, что пиар – это подержать микрофон во рту. А пиар – это повисеть на кресте. Повиси. Тогда всё будет.
Прилепин живёт так, будто жизнь у него одна. При этом он ещё и умеет писать. Но это просто так повезло. Нам. Потому что он мог бы и не писать, и от этого не стал бы недостаточным, меньшим. Так получилось, повезло нам, что литература составляет с ним единое целое. И через это мы можем пользоваться его полнотой.
Но надо быть осторожным. Представьте, что вы встретили Бориса Гребенщикова или Льва Толстого. О чём вы его спросите? Рецепт вегетарианского супа? Предложить выпить водки? Потом говорить: а, я знаю Толстого. Я пил с ним водку.
Знаешь ли ты Толстого, если пил с ним? Сколько следует для познания выпить с Гребенщиковым? Нужно выпить на ночь три литра воды, чтоб с утра была цела голова. Девочка, если ты хочешь чашку чая с Захаром Прилепиным и взять у него интервью, ты должна понимать: это будет тот же самый Захар Прилепин, кто написал «Чёрную обезьяну» и разгружал на Донбассе грузовики, проведя конвой через казачий патруль, который почему-то хотел расстрелять его на обочине. У него нет другого Захара Прилепина, даже для тебя, девочка. Поэтому подумай ещё: ты правда этого хочешь?
Вот всё, что я могу сказать о личном знакомстве с Захаром Прилепиным. Остальное есть в его книгах.
Заключение второе. Диалектика героя
Всегда кажется, что забыл сказать главное.
Эдуард Лимонов, старший товарищ нашего героя, в циничной своей манере заметил бы, что Захар Прилепин ухитрился выжать максимум из такой архаической в XXI веке профессии, как писатель. И даже сделал так, что профессия перестала считаться устаревшей.
Впрочем, именно это я, кажется, говорил в начале. А вот в финале Эдуарда Вениаминовича поблагодарю – созданная им партия берегла таланты пуще государства – иначе вполне могло обернуться так, что весьма радикальный в годы НБП-активизма Прилепин мог за какую-нибудь шумную и яростную акцию оказаться надолго в тюрьме – нашей или иностранной. Он, я уверен, остался бы писателем и там, но вот с читателями уже была бы проблема, да и вообще могло бы не случиться всего и вовремя.
Подобная версия судьбы вовсе не умозрительна – Прилепин не только революционер, но искатель приключений, и статус образцово-показательного семьянина, многодетного отца заземлил, но не исправил романтико-героического строя души.
Про своего атамана Джона Сильвера пираты говорили, что он может разговаривать, как книга. Однажды, в разговоре (мы просто шли по улице и обсуждали восстание и войну в Донбассе) он накидал мне, быстро, сухо, точно, соразмерно и восхищённо, портреты партизанских командиров – Моторолы, Гиви… И я с тех пор, едва услышав эти имена, вижу перед собой – лица, пластику, слышу голоса: как и что они говорят. Вижу именно в варианте, наговоренном Прилепиным, и не сомневаюсь, что другого просто не бывает. Вижу Захара с ними рядом, своим среди своих, автора, наконец встретившего собравшихся вместе собственных персонажей.
Ещё штрихи: от него, убеждённого провинциала, я никогда не слышал негатива в отношении «жирной и зажравшейся Москвы», этого агрессивного ответа на московский снобизм, свидетельствующего прежде всего о готовности пополнить и зажраться самому.
Захар – единственный известный мне литератор, относящийся к критике равнодушно.
Он умеет быть полезным своим друзьям самим фактом своего присутствия, всегда безошибочно угадывая, что требуется от него в данный момент.
А главное вот. Захар Прилепин (я говорил это неоднократно, а сейчас акцентирую) – очень современный, и в этом смысле совершенно западный тип деятеля. Делателя себя и окружающего пространства.
Потому что столь эффективным сумел бы стать только патриот по убеждению и «понятиям», имперец по функционалу и либерал в общении. Объединяющий векторы, умеющий быть центром: тем более для такого поворота сегодня возникают все основания.
Перечитывая рукопись, я обнаружил ещё один дополнительный, замыслом не предусмотренный, мерцающий сюжет. Молодой, красивый, обаятельный человек, чьё даже бытовое поведение становится образцом для подражания. Успешный – именно в западном понимании, «деньги плюс лидерство», писатель. Провинциал, прорвавшийся в истеблишмент, может быть, ободрав шкуру, но не принеся в жертву ни одного собственного слова или идеи. Популярный общественный деятель и, да, не надо скепсиса – политик. Заметнейший медийный персонаж, выстроивший профессиональную и внутреннюю, личную жизнь по законам порядка и гармонии, преодолевший собственный хаос эстетическим и стилистическим, во многом, инструментарием, он распространяет этот уникальный опыт на культурную и, так сказать, общегражданскую ситуацию.
Он живёт и много трудится в стране, любимой им страстно, до боли и сакрализации, но сама великая и обширная земля – чего не отрицают и разделяющие с нашим героем чувства к ней – мало приспособлена для порядка и гармонии. Если некая сила берёт на себя ответственность в установлении одного – неизбежно страдает другое, кроме того, подобные силы и воли возможны лишь на коротких хронологических дистанциях. Он чувствует эти разломы, трещины, всеобщую межеумочность и непреодолимость острее и точнее большинства соотечественников, использует в своей литературе и жизнестроительстве с такой откровенностью и на той грани, которую недоброжелатели называют «спекуляцией». Но тут другое – не комплекс, а синтез: любви и энергии преодоления.
Приложение
Из интервью. 2004–2015 гг
«Спецназ России» (июнь 2004; Андрей Дмитриев; первое интервью)
– Расскажи о себе и о том, как ты очутился в Чечне?
– Я сын учителя и медсестры. Родился в рязанской деревне Ильинка. Работал в ОМОНе. Весной 1996 года меня отправили в командировку в Грозный. Тогда как раз происходил очередной захват города боевиками. Второй раз я попал туда осенью 1999 года во время вторжения в Дагестан.
– Как у тебя возникла мысль отразить свой чеченский опыт в художественном произведении?
– Мне, как человеку, видевшему эту войну изнутри, захотелось оставить какие-то заметки. Работая над книжкой, я перечитал «Кавказские повести» Льва Толстого. Они великолепны. Но сейчас, спустя сто пятьдесят лет, всё уже происходит иначе. Люди стали другими. Я попытался отразить самоощущение современного человека в кризисной ситуации.
Газета «Россiя» (март 2005)
– Что тебе больше всего запомнилось на войне, какие впечатления оказались наиболее яркими?
– Все впечатления были яркими. Я очень хорошо до сих пор помню цвета, запахи Грозного. Но главное впечатление – что русский народ по сей день рождает упрямых, крепких и терпеливых мужчин. Я был рядом с этими мужчинами, был среди них, относился к ним с уважением, с братской любовью. Русские люди готовы ко многим и многим свершениям, я уверен в этом. Они пребывают в силе до сих пор нерастраченной, как ни странно. Была бы власть здорова…
– Довольно часто приходится слышать о проблеме «афганского» или «чеченского» синдрома. Действительно ли война оказывает на её участника такое влияние, что в дальнейшем этот человек оказывается не слишком пригоден к мирной жизни?
– Я уверен, что в большинстве случаев это не так. Это всё сказки правозащитников-чеченофилов или фобии ультрафеминисток, у которых сам вид человека с автоматом вызывает нервную сыпь. Вы посмотрите: наши деды воевали в куда более страшной войне – Отечественной. Победили в ней. Видели и пережили во сто крат больше, чем наше поколение. И что, они были непригодны для мирной жизни? Да они отстроили страну заново. Нарожали детей. Мало того, они оказались куда более пригодным для мирной жизни поколением, чем, например, их дети. Ведь это их дети в тоске мирной жизни начали удивительно быстрыми темпами спиваться, растратили веру в собственную страну. А потом с необыкновенным энтузиазмом поучаствовали в развале государства – не советского, если угодно, но российского.
Какое же из этих поколений более здравое? Один из моих дедов всю жизнь работал, плотничал. А на войне этот дед потерял шесть напарников, «вторых номеров» – он был пулемётчиком. И второго я помню – он был комбайнёром. А в войну три года провёл в немецких лагерях, где каждую ночь от голода, побоев умирали люди, спавшие рядом. И я никогда не видел, чтобы кто-то из моих дедов рвал на груди рубаху и кричал, что, мол, «Я фронтовик! Да я вам всем!» Они, мои старики, всегда были людьми ясными, разумными. Спокойными! Даже добрыми. Как большинство людей того поколения.
Если ныне и случаются какие-то эксцессы подобного толка с «чеченскими» (якобы или воистину) ветеранами – то это, скорее, эффект нашего времени с перевёрнутыми понятиями о чести, о социальном здоровье общества… да вообще почти обо всём. Никто из тех парней, что мне знакомы и с которыми я был там, никогда не ведут себя дурно, глупо, спекулируя в трезвом или в пьяном виде на своём «кровавом опыте». Те, кто так себя ведёт, – они, может, перекурили немножко, перепили чуть-чуть, вкололи что-нибудь не то. А на поверку ещё и не были нигде дальше Моздока. Я периодически таких встречаю в лице трамвайных дебоширов. Поговоришь с ними немного, и сразу всё ясно.
«Эксперт» (16 октября 2006; Александр Гаррос)
– Прилепин – активист-лимоновец… Ему 31 год, и он многодетный отец, и он работает генеральным директором газеты «Город и горожане». Как всё это, да ещё и успешное писательство, стыкуется с прошлым «пса войны», жилкой авантюриста и нацбольскими убеждениями, я, правда, не очень понимаю… Захар, не страшно? Ответственность же, а тебе тридцатник только, а времена у нас вечно переломные…
– Не, не страшно. Есть ощущение, что Господь с нами и что он не оставит нас, и каждый ребёнок рождается со своим хлебом. Ничего такого в жизни не происходило, чтобы я сказал: «Что же я такое наделал!» Ну, если бы у меня не было детей, я бы, наверное, меньше работал, смотрел больше фильмов, прочитал бы на двадцать шесть книг больше. Наверное, если бы их не было, я мог бы иметь дорогую машину. Ну и что? С этой машиной я был бы счастлив? Я бы поехал в путешествие, увидел Бельгию и понял, что не зря родился на этот свет?.. Это же всё совершенно несопоставимо с той родниковой радостью, которую даёт появление нового человека на Земле. И к этому появлению ты причастен. Я не декларирую это ни как подвиг, ни как достижение, это просто моё собственное удовольствие…
Я вообще мало рефлексирую по всем этим поводам – то я гендиректор, то я маргинал, то я оппозиционер, то я отец семейства. Вот у меня есть жизнь, я её трачу. А чего с ней ещё делать? Я знаю много молодых писателей… Таких… невылупившихся ещё. Несколько десятков, а может, и сотню знаю таких сочинителей. Лет им, скажем, уже тридцать и даже больше иногда, а, назовём это так, достижений – никаких. Приглядываясь к этим сочинителям, я всегда, почти всегда, замечаю, что они ничем, кроме своего «творчества», заниматься не желают и не желали. Работать они не хотят, детей у них нет, политические свои взгляды они хранят дома, в тумбочке – зато вот они пишут, и сразу рукопись подсовывают тебе: «Ну как? Почитай вот этот абзац. Как тебе? Неплохо?» Им не везёт не потому, что они всё поставили на литературу, а как раз потому, что они ни черта на неё не поставили. Всё пространство себе расчистили якобы для литературы – и теперь сидят в пустоте. Ну могут напиться два раза, курнуть – и тогда им кажется, что вот он – пришёл жизненный опыт. А он не пришёл. Пустота по-прежнему. А я себе всё вокруг заселил духами и всякой громоздкой мебелью обставил. Хожу, спотыкаюсь, то боком ударюсь, то головой…
– Захар, а ты Горького явно ценишь. Ты его считаешь таким нижегородским гением места?
– Горький – великий. Мне нравятся его, как он сам называл, повести. «Дело Артамоновых» особенно. Есть много рассказов великолепных, непостижимого уровня. И много всякой чепухи, конечно. Когда Горький философствует, он так проигрывает Толстому и Достоевскому, что лучше вообще об этом не говорить… Иногда я думаю, что Леонид Леонов был прав, когда говорил, что Горький как личность больше Горького-художника. От личности Горького я, конечно, в восторге. Я тут недавно читал книгу Басинского о Горьком, потом несколько томов мемуаров о жизни его в Сорренто… И вот мне кажется, что его дух где-то там остался, в Сорренто. Я часто прохожу мимо домика Каширина – и там нет Горького, я его не чувствую. У нас есть ещё дом, где родился Анатолий Мариенгоф – конечно, фигура иного масштаба, чем Горький, но я его очень люблю, все его стихи двадцатых, поразительные, на мой вкус, и ещё классические, бесподобные «Циники»… Но и Мариенгофа в нашем городе я не чувствую. И дом Добролюбова в десяти минутах ходьбы от дома Мариенгофа. А Добролюбова там нет. Я был, скажем, в Москве в доме Брюсова – и сразу его там узнал, строгого, в сюртуке, по половицам бродит. И в Константинове был, которое, конечно, куда больше было поэтической формулой, чем реальным пристанищем взрослого Есенина – он там больше трёх дней не мог выдержать. Но Есенин есть там, на откосе где-то сидит – там такие огромные тени от облаков ползут, и холодная Ока… В общем, про Нижний я ничего не знаю. Это уютное место, мне тут нравится. А гения у этого места нет.
«Нижегородские новости» (15 января 2007; Марина Кулакова)
– Давайте поговорим о герое вашего романа «Санькя». Насколько в нём есть автобиографические черты?
– На такой вопрос мне хочется то ли пошлость какую-нибудь сказать, например, как Флобер: «Мадам Бовари – это я…», то ли вычислять проценты: 33 процента – это я, а остальные – вообще не я… Что тут лукавить, в главных героях этого текста находится разбитый большим молотком автор.
Он бил по своей самости, по своему «я», и разделил себя на нескольких героев. Многие тексты пишутся именно таким образом, когда человек отделяет от себя живые клетки и начинает их взращивать: появляются герои, антигерои, персонажи случайные и мимолётные.
Безусловно, присутствуют и ты сам, и твоя борьба с самим собой. Оставлю за собой право не срывать все покровы…
Я деревенский мальчик, родился и провёл детство в рязанской деревне. Мои родители по социальному статусу вполне простые люди (в Советском Союзе все люди были вполне простые – тем он, возможно, и был хорош). Какие-то вещи, происходящие с моим героем, происходили и со мной, а какие-то никогда не происходили.
«БелГазета» (28 июля 2008; Виктор Мартинович)
– Задачей романа «Санькя», где вы описываете переворот, устроенный молодыми радикалами, была организация революции в России? Вы пытались спровоцировать политические сдвиги путём художественного текста?
– Как раз наоборот! Этот текст не провоцировал революцию – он должен был заставить задуматься тех, кто пытается организовать революцию. «Санькя» – эпитафия тому революционному пути изменений, который я и мои товарищи когда-то исповедовали. В книге расставлены все те вешки и красные флажки, за которые ни в коем случае заходить не стоит. Я думаю, что итог деятельности новой российской оппозиции, к которой я имею честь принадлежать, будет несколько иным.
Роман «Санькя» – предупреждение моим товарищам, которые могут в какой-то момент рвануться и упереться в жестокий тупик. Это – предупреждение власти, которая неизбежно столкнётся с этой обезбашенной, агрессивной вольницей…
– Бросать яйца в президента – тупик, пусть даже делать это «страшней, чем бросать гранату» в боевой обстановке. В чём же тогда выход для современной России? Чем должна заниматься оппозиция?
– Я не пророк и не стратег… Но хочу сказать, что Россия и русские люди всегда, во все времена, были движимы энергиями не рациональными, а, напротив, иррациональными. Тот новый излом, виток, взрыв, который произойдёт в России, на мой взгляд, совершенно непредсказуем и, одновременно, совершенно неизбежен. Я не знаю, за каким углом он нас ждёт, но он нас ждёт непременно. Я пытаюсь и своим товарищам, и своим читателям объяснить, что в этих условиях нужно сберечь энергию тех людей, которые верят в то, что путь России вечен. Людей, которые верят в неизбежное продолжение пути России. А рационально я ничего не могу предложить.
«КоммерсантЪ» (23 ноября 2008)
– Захар, есть ли разница в том, как воспринимают ваши произведения русскоязычные читатели и нерусскоязычные (поляки, китайцы, французы)? Есть ли проблемы перевода? Может ли неадекватный перевод обесценить произведение? И вот интересно – для иностранного читателя ваше творчество привлекательно «русской экзотикой»? Или они читают «о себе»?
– Я не очень понимаю, о чём они читают, и уж тем более не могу оценить качества перевода: я не владею ни одним иностранным языком. Думаю, проще всего было переводить на польский; сейчас какие-то мои тексты переводятся на сербский, на чешский, на болгарский – тут будет меньше проблем, славяне всё-таки. Что там перевели в Китае – я даже не думаю. Надеюсь, что всё более-менее адекватно.
А вот во Франции, где со мной работал очень грамотный и одарённый переводчик (получивший за перевод моей книги премию «Русофония»), были забавные казусы. Я заметил, например, что во французском переводе романа «Патологии» о войне в Чечне ребята из спецназовского отряда ездят не на раздолбанных козелках, как в реальности, – а на джипах. И едят не дешёвую кильку, а сардины. Ну, просто потому, что ни козелок, ни кильку на французский не перевести.
Я иногда представляю, как здорово мы бы летали на джипах по Грозному. И сардинки б кушали при этом.
Когда я бываю за границей, я иногда подыгрываю иностранцам, приходящим на встречи. Они хотят увидеть русского вроде медведя с кольцом в носу, которого вывезли и выпустили из клетки. Я такого и изображаю. И им приятно, и мне весело.
Так, в конце концов, удобнее: если я буду, скажем, французам в пределах одной часовой встречи пытаться всерьёз ответить хотя бы на один вопрос – мы только этот вопрос и будем обсуждать. И ни к чему в итоге не придём.
– Расскажите о вашей технологии написания книг. Сколько времени у вас уходит на написание одной книги? Спасибо.
– «Патологии» писал три года, написал половину романа, потом понял, что получилось, и за полтора месяца написал вторую часть. «Саньку» писал год. Биографию Леонида Леонова пишу два с половиной года, то оставляя её, то возвращаясь к ней. Сборник «Ботинки, полные горячей водкой» написал за месяц, в прекрасном настроении от того гонорара, который мне за него предложили.
По-разному бывает. Технологии нет. Главная технология – наличие свободного времени.
«Росбалт» (22 декабря 2008)
– Ваша политическая включённость не мешает писательству? Литература не предлагает рецептов исправления общественного устройства, а в политике без этого нельзя. Что для вас важнее: митинг или новая книга?
– И книга, и какой-то политический акт являются не одноразовым действием, а результатом накопленной ранее энергии. И в этом смысле книга рождается не сейчас за столом. Она рождается в процессе всей жизни, и потом в какой-то определённый момент ты понимаешь, что это созрело в тебе, что это готово, и ты можешь сесть и всё записать. То же самое касается и политического действа. Ты накапливаешь внутри до какой-то степени раздражение и потом решаешь для себя, что эту энергию необходимо каким-то образом разрядить. И эти две параллельные вещи – литература и политика – для меня никоим образом не взаимосвязаны и посему не вступают в противоречие. Литература – да – не предлагает никаких рецептов. Политика предлагает. Литература занимается видением человеческой души. Политика – видением географических пространств и экономических стратегий.
– Захар, поделитесь практикой – как стать писателем? Вы каждый день пишете? Есть ли какие-то приёмы?
– Прежде чем стать писателем, кажется мне… необходимо накопить какой-то объём эмоций и человеческого разнородного опыта. И в процессе постижения этого опыта, в процессе попыток понять, что он тебе дал, и что ты вынес из всего этого – в процессе этого можно какую– то часть своего опыта попытаться записать на лист бумаги. Но помимо жизненного опыта необходимо хотя бы минимальное знакомство с теми интеллектуальными богатствами, которые накопило для нас человечество. Вот таков путь. А что касается того, пишешь ли ты каждый день или не каждый – это никакого значения не имеет. Я пишу каждый день, но совершенно разные вещи. Я могу писать какую-то биографическую прозу (чужие биографии), потом публицистику, потом листовки, а потом роман. И вот переход от одного к другому и является моим личным отдыхом. Но писать каждый день вовсе не обязательно. У меня есть много знакомых – отличных литераторов, которые пишут тогда, когда на них нисходит вдохновение – раз в месяц, раз в две недели… Вот я не знаю, что такое вдохновение. Пишу каждое утро, когда сажусь в 8:30 за компьютер.
«Профиль» (7 февраля 2009; Антон Кашликов)
– Вы производите впечатление мужественного человека, и эта мужественность есть в ваших произведениях. Кто для вас является образцом мужчины? И что это значит – «быть мужчиной»?
– Мне кажется, мужчина должен предельно редко задумываться о своей мужественности. Органичность и последовательность его действий будет говорить сама за себя. Я об этом никогда не задумывался и считаю это нелепым – декларировать себя в качестве мужественного человека. Я думаю, в мире есть тысячи мужчин, которые совершали поступки куда более красивые и эффектные, чем те, которые совершал в своей жизни я.
Мужественность имеет очень разные, сложные градации. Когда я работал в ОМОНе или вышибалой в ночных клубах, я встречал множество самых разных в той или иной степени мужественных людей, которые могли совершать совершенно дикие, безбашенные поступки, но одновременно могли бояться высказываться перед большим количеством людей или пугаться выйти на манифестацию или митинг. У нас были пацаны, которые умели драться смело и мужественно, но одновременно с этим они боялись ездить в командировки в Чечню и всегда от них отказывались.
Что касается людей, на которых я ориентируюсь, это Эдуард Лимонов, человек, проживающий жизнь уверенно и последовательно. И это слово «последовательно» крайне важно в любом мужском поведении.
– Были ли в вашей жизни ситуации, за которые вам стыдно теперь и которые бы вы хотели «переиграть»?
– Нет ни одной ситуации, которую я хотел бы переиграть, потому что это моя жизнь, моя судьба, и я на неё взираю как на данность. Я пользуюсь своими удачами и ошибками, и все они в метафизическом смысле мне дороги, поскольку из них я состою. И нельзя отказаться не то что от своего лица – даже от мизинца. Это то, из чего состоят мои тексты, моя жизнь, моя любовь и даже мои дети…
«Левый берег» (26 августа 2009; Вера Балдынюк)
– Как вы прокомментируете высказывание Валерии Новодворской: «Прилепин – очень хороший писатель, лучше, чем Лимонов. Но враг»?
– Я рад, что я враг Новодворской. Ей не нравится российская власть, и мне не нравится, но она не нравится нам по-разному. Новодворская считает, что власть авторитарна и империалистична, а мне не нравится то, что она авторитарна, но недостаточно империалистична. Для меня на сегодняшний день российская власть – симулякр. Она имитирует своё имперское и государственническое начало. Поэтому мы с Новодворской находимся на разных полюсах. Я рад, что даже мои враги пишут, как в своё время писали ненавистники Алексея Николаевича Толстого, что он «талантлив брюхом». Мне нравится, что я отчасти повторяю эту историю. Что люди, которые терпеть не могут ни меня, ни мои политические убеждения, говорят: «Но писатель он хороший». Мне это льстит.
– Если будут продолжаться преследования, срывы встреч и митингов несогласных, вы будете продолжать биться лбом по всей России или покинете страну?
– Мы каждый день бьёмся лбом. Никто никуда не поедет. Будем жить в нашей стране, пока что-то не случится либо с ней, либо с нами.
DELFI.lt (2 марта 2010; Константин Амелюшкин)
– Роман Сенчин назвал Вас «неудобным Прилепиным». Как вы смотрите на эту проблему «неудобства»?
– Насколько я понимаю, Роман имел в виду, что частью я стал неудобен, прямо скажем, без кокетства, своим, как кому-то кажется, чрезмерным успехом. Потому что если я бы был неуспешным писателем каких угодно взглядов, правых, левых, националистических или социалистических, был бы на периферии читательского внимания, мне никто и слова бы не сказал. Ничего сверхрадикального я не пишу. В России есть писатели, которые являются революционерами, или выдают себя за таковых, атакуют власть со всех сторон. И их достаточное количество. Но та доля успеха, которая выпала мне, начинает кого-то раздражать. Люди начинают искать в этом некую хитрую подоплёку.
Я – человек из провинции, который никоим образом не пытался отладить отношения ни с людьми справа, ни с людьми слева, ни с людьми во власти, безо всяких оглядок на авторитеты. Многие представители литературного сообщества пытаются вести себя иным путём. О чём-то не говорят, где-то себя не проявляют, пытаются провести более мягкую, незаметную линию, а в ответ – ничего. Их, конечно же, это бесит. Прилепин всё себе позволяет, и его к президенту зовут, а мы ведём себя более-менее скромно, а нам – ни хера.
Это непонятно, раздражает, вызывает какие-то совершенно безумные конспирологические теории.
«Литературная газета» (2 февраля 2011; Игорь Панин)
– Говорят, ты нетерпим к критике и готов на кулаках разбираться со своими обидчиками. Я сейчас не буду перечислять известные мне подобные конфликты, связанные с твоим именем, суть не в этом. Ты действительно настолько самолюбив? В принципе ругают-то многих, но я не слышал, допустим, чтобы Сергей Шаргунов забивал с кем-то стрелки и угрожал кому-то физической расправой.
– Я не терплю хамов, вот и всё. Критикуют, как и хвалят, меня многие, с иными из своих критиков я дружу и с удовольствием выпиваю. Но была пара человек, которые в своей «критике» переходили элементарные границы приличия. Я у них ботинки не воровал, взаймы не брал, жён не уводил – с чего бы мне терпеть их выходки? Поэтому я попросил в жёсткой форме, чтобы при разговоре о моих книгах они не переходили на личности. И мне кажется, они меня поняли.
– Ты считаешься, наверное, самым успешным из молодых писателей. Часто ли сталкиваешься с неприкрытым чувством зависти, когда видишь, что тебя ругают не потому, что плохо написал то или иное произведение, а потому, что известнее, талантливее, перспективнее тех критиков, которые, наверное, хотели бы оказаться на твоём месте?
– Ну, критикам сложно оказаться на моём месте – у них другая работа. Мотивации их мне не известны, но, порой наблюдая неистово-критическое, явно выходящее за рамки собственно литературы внимание к моей персоне, я начинаю хорошо к себе относиться. Если тот или иной критик выбирает меня в качестве личного врага – значит, он хочет поднять свой статус до моего. «Мол, видели этого Голиафа? – говорят они. – Смотрите, как я сейчас снесу ему башку». И вот сносят мне башку. То один, то другой, то третий. Голов на них не напасёшься. Что особенно радостно: всё свои братья-патриоты неистовствуют. Никакая Наталья Иванова так не будет выедать печень, как свои же. Переживают за успех собрата, не могут сдержать слёз восхищения. Единственное, что меня не скажу – огорчает, а, скорее, забавляет, – так это удивительная обидчивость самих критиков. Вот есть у нас один ретивый и очень амбициозный юноша, который бьёт не в бровь, а в темя, говоря то о «графомане Терехове», то о «поверхностном Быкове», «чеченском националисте Садулаеве» – короче, не особо размениваясь на детали, высказывается сразу и по существу. При этом искренне утверждая, что ничего обидного в его смелых фельдшерских диагнозах нет – и это даже реклама писателям. Но когда писатели в ответ делают «рекламу» ему, скептически разбирая его творения, – он столь же искренне и почти по-детски обижается: как так? меня? за что? Глядя на него, на его манеру скакать с оголённой шашкою и рубить головы, я стал как-то иначе смотреть на рапповскую критику, на всех этих живодёров, которых описывал, скажем, Михаил Булгаков. Я думаю, они тоже были, по сути, не зловредные люди. Они искренне любили литературу. Просто они понимали её по-своему. Какой же с них спрос? Вот так и тут.
Газета «Телесемь» (2 мая 2012; Александра Майорова)
– Когда читаешь ваши строки о детях, возникает ощущение: будто написаны они женщиной. Так, по-звериному, как самка за детёныша, бороться за ребёнка может только та, что его выносила, родила, выкормила.
– Часто, никому про это не говоря вслух, я ощущаю, что у меня отношение к детям действительно больше женское. Терпеть не могу нарочитую мужскую суровость и показушное стремление вырастить из мальчика «настоящего мужика». У меня совершенно иной комплекс чувств, а именно – желание спрятать детей под крылом и избавить от всех земных бед.
Возможно, в какой-то степени это следствие того, что я присутствовал при рождении всех четверых детей. В силу определённых обстоятельств видел детей раньше, чем жена. Мужчины, чьи жены ушли в роддом и пришли оттуда с кульком, меня не поймут.
– У вас два сына и две дочки. С кем проще?
– Со всеми одинаково интересно. Но девочки – они другие. Когда появились дочери, я стал по-иному понимать жену. Девочки с детства несут в себе всё, что мы любим или не понимаем в женщинах.
– А быт, хлопоты о четверых детях ваши с женой чувства не остудили?
– Напротив, с годами любовь стала острее. Пресыщение наступает у тех, кто никогда не расстаётся и кому никто не мешает. А дети – те существа, которые не дают родителям толком налюбиться в широком смысле этого слова. Нам с женой даже поговорить бывает некогда! Мы мало общаемся, и, может, поэтому интерес друг к другу непрестанный. А в этом, наверное, и есть залог сохранения любви.
– У вас была любовь с первого взгляда?
– Можно и так сказать. 5 марта с Машей познакомились, а 8 марта начали вместе жить. Я быстро нашёл свою женщину.
– А мнением Маши как читателя дорожите?
– Как ничьим другим. Маша не критикует, не произносит длинных речей. Она может читать и как бы между делом ногтём подчеркнуть то, что ей не нравится. И её замечания – самые точные.
– Принято считать: мужчины – существа полигамные, и их измены – это почти норма. Жена не волнуется, что её знаменитый муж столько времени проводит вне дома?
– Маша абсолютно спокойна. Если муж три недели из четырёх находится чёрт знает где, какой смысл волноваться? Доверие либо есть, либо нет. У нас этот вопрос даже не возникает. Я люблю жену, и ценность семьи для меня абсолютна.
Кроме того, есть и определённый внутренний расчёт. Человеческое благополучие во многом зависит от жизни как таковой. Даже писательский успех определяется не только качеством текстов. Тебе воздаётся и за твой дар, и за жизнь в целом, за твою последовательность, честность. За всё, что получил доброго, я платил жизнью. Когда получаю от жизни втык – тоже, как правило, понимаю, за что. Это касается всего – отношения к женщинам, деньгам, зависти, алкоголю. Чем больше себя контролируешь, чем строже к себе относишься, тем больше тебе воздаётся. Применительно ко мне это работает безотказно. Большое количество связей растаскивает сущность человека. Недаром Есенин написал: «Кто любил, уж тот любить не может, / Кто сгорел, того не подожжёшь». К своим годам я понял: это не метафора. Если человек будет без конца тратить своё сердце – оно быстро иссякнет.
– Если писатель, то…
– Гайто Газданов.
– Если поэт, то…
– Борис Рыжий.
– Если фильм, то…
– «Сердце ангела» Алана Паркера.
– Если время года, то…
– Лето.
– Если место отдыха, то…
– Мой дом в деревне на реке Керженец в Нижегородской области.
«Папин журнал» (май 2012; Николай Нелюбин)
– Проблемы отцов и детей – они остались тургеневскими или в современной жизни появилось что-то своё? Или у вас нет такой проблемы?
– Я думаю, что проблемы те или иные будут, и тургеневский роман, как и вообще вся русская классика, не устареет никогда, и так или иначе всё это всегда актуально. Я недавно перечитывал этот роман, и Дуня Смирнова делала совершенно восхитительную экранизацию «Отцов и детей». Другие современные фильмы кажутся чушью и блажью по сравнению с тем, что являет собой эта работа. Очень точный подход и отношение к Тургеневу. Поэтому и «Отцы и дети», и «Анна Каренина», и «Воскресение» – это всё наша насущная реальность. Другой вопрос, что вот, например, у меня в семье, когда я рос, не было таких проблем. Они были чуть другого толка. Потому что отец мой был абсолютным авторитетом для меня, самым главным другом. Наряду с моей женой – это, наверное, всего два человека на земле, которые сразу верили в меня и знали, что у меня какие-то вещи получатся. Другие люди могли сомневаться, могли к этому скептически относиться, вообще могли считать меня придурком, маргиналом. А моя любимая женщина, когда мне едва за двадцать лет было, сказала, что сразу про меня подумала: это будет мой муж и он будет великим человеком. А я был сержант ОМОНа тогда, какой великий человек? И вот отец, я знал, что он что-то понимал про меня. Ну и потом, он был совершенно ломоносовский тип, он умел всё делать своими руками, он рисовать умел, лепить, играть на всех музыкальных инструментах, умел построить дом, вспахать поле, запрячь лошадь, всё умел. Поэтому никаких «отцов и детей» у меня не могло сложиться, я его просто боготворил.
– А что же в вашей семье?
– Я понимаю, что у меня с детьми могут быть какие-то трения, конфликты, это нормально. Но пока ничего не предвещает. Скорее есть другая ситуация. Мне моя жена сказала недавно: ты заместил им очень многое. Обычно дети в тринадцать-четырнадцать лет, а многие и раньше, в девять-десять, начинают развиваться самостоятельно, искать какие-то противоположные родителям ценности и смыслы. А у нас получилось иначе. Ну, во-первых, откровенно говоря, я чувствую себя достаточно молодым человеком. Та музыка, которую я слушаю, совпадает со вкусами моих детей. Мы записали недавно с рэп-группой «25/17» совместную песню. Для моих детей это и шок, и радость, потому что они обожают эту группу, они знали её наизусть, а потом вдруг отец записывает с ними песню. Я это не специально сделал, просто так совпало, что мы с ними подружились. Потом какие-то актёры, которых они видели по телевизору, приезжают в гости ко мне отдыхать. Какие-то книжки молодых писателей им нравятся, а потом я привожу книжку, подписанную тем или иным автором. Это всё, конечно, на них влияет. И я, и жена в тринадцать лет уже искали какие-то другие сферы. Родители у меня слушали Окуджаву, Дольского, Высоцкого, а я тогда уже услышал Гребенщикова, чуть позже Цоя, «Калинов Мост», Летова. У меня создавалась своя эстетика. А так получается, что я сейчас слушаю ту музыку, которую слушают молодые люди. Так что пока мы с детьми ровесники. И книги мы читаем общие. Они могут со мной обсудить любую тему. Единственное, что – я давно не играю в компьютерные игры. Но дети меня иногда просят, чтобы я сел, прошёл какой-нибудь уровень. И тоже этому дико радуются. Многие фильмы мы смотрим вместе. И фильмы нашего с женой детства, и новинки я привожу, обсуждаем.
– А проблемы курения, наркотиков? Вы как-то разговариваете об этом?
– И я разговариваю, и жена разговаривает. По-разному. Смотрятся какие-то фильмы, слушается музыка, в том числе та же «25/17», которые через это прошли, завязали и у них там достаточно жёсткая позиция. И какие-то вещи, которые вокалист «25/17» читает, поёт, я объясняю. Нет, пока с этим проблем нет, и тайно я горжусь тем, что ко мне подходили учителя из школы Глеба, родители и сказали, что это единственный в классе ребёнок, который никогда не ругается матом. При этом у нас эта лексика не табуирована, я сам иногда могу выразиться, в том числе и в присутствии детей. Жена, правда, не ругается вообще никогда и ни при каких условиях. В музыке брань встречается. Ну не совсем вразнос, но кто-то где-то слово может произнести. Эти песни могут прозвучать в машине, где сидят дети. Им объясняется, что, к примеру, это часть эстетики музыкальной, эта лексика, которая здесь необходима. В этом смысле, потому, что она была не табуирована, у старшего сына к ней была сразу какая-то прививка. И уже много позже, когда мы узнали, что Глеб не ругается, жена у него спросила, когда они общались друг с другом, почему? Он сказал: я брезгую, мне неприятно, ругаются все, я не хочу быть на всех похожим. Он дистанцирует себя от этого, потому что изначально это не было для него запретным плодом. Родители, как правило, сами ругаются как свиньи, а на детей кидаются из-за слова «сука». Я думаю, что надо вести себя ровно противоположным образом. Если ты хочешь выругаться, то выругайся, но объясни ребёнку, с какой целью ты это сделал и что вообще всё это значит.
– Вы вообще в семье человек настроения или всегда всё ровно, благожелательно? Как?
– Я не думаю, что я человек настроения. У нас могут быть, как у любого мужчины и женщины, с женой какие-то столкновения. Не какие-то там бои тяжёлого значения, а просто искры. А на детей я не помню практически ни одного случая, когда я позволил бы себе повышать голос и уж тем более применять физическую силу. Хотя однажды было, когда они стали упираться, кому из них убираться в комнате. Я вышел и, видимо, достаточно громко сказал, что они не смеют так себя вести, что я запрещаю им на три дня просмотр мультфильмов, и что они ведут себя безобразно. Хлопнул дверью и ушёл в свою комнату. И они помолчали, утром проснулись, пришли, извинились.
– Вы задумывались о том, чего вы ждёте от своих детей? Чего от них хотите?
– Ничего не хочу. Хочу, чтобы они были счастливыми. А это зависит не от качества профессии или образования. Конечно, в этом смысле я постараюсь им всё дать – образование и какое-никакое жилье, когда они подрастут. Минимум какой-то я обеспечу, а дальше пускай сами. Есть такая поговорка: плох тот родитель, который не доведёт ребёнка до пенсии. На самом деле она стала уже реальностью жизни. Мы же с женой договорились, что как только исполняется ребёнку восемнадцать лет – всё, до свидания, приходи на праздник, на следующее Рождество.
«МедиаРязань» (13 июля 2012; Мария Тарощина)
– Вы – революционер со стажем, начинали ещё с Национал-большевистской партии Лимонов а, и сегодня вы явно не на стороне власти. Хороший писатель в России – это всегда, на ваш взгляд, человек, противостоящий власти?
– Нет. Хороший писатель старается быть честным с самим с собой и не заключать с собою дурного толка сделки. Хотя всякое бывало. Валентин Катаев много чего дурного совершил в жизни, и человек был, кажется, не самый лучший, но последние его повести – в числе которых «Уже написан Вертер» или «Волшебный рог Оберона» – это безусловные шедевры. И среди тех, кто любит власть, и среди тех, кто её не приемлет, полно бездарей. Так что пути Господни неисповедимы. В кого Он вдохнёт дар, а кого лишит этого дара – земным умом и не поймёшь.
Думаю, писатель, близкий к идеалу – он оппозиционер и охранитель одновременно, западник и славянофил разом, он аристократ и маргинал, он кто угодно. Ну, как Пушкин – что тут огород городить, когда есть пример на все века. Есть и другие примеры – скажем, Достоевский, Горький – но у них это были разные этапы жизни, а Пушкин был одновременно всем тем, что я перечислил, – и оставался при этом самим собою, и был чист и пред друзьями, и пред литературой, и, надеюсь, что пред Богом тоже. Загадка!
– Ваша «Чёрная обезьяна» – роман о том, говорите вы, что происходит в голове у мужчины, живущего в России. Что из происходящего в голове российского мужчины отличает его от мужчины французского или португальского?
– А я никогда не был португальским мужчиной и даже не знаю ни одного португальца. Думаю, есть много схожих вещей, думаю, мы все понимаем, о чём там идёт речь. Различие разве в том, что у России сегодня – иной исторический отрезок, мы живём в эпоху возможного и уже происходящего исхода Империи. Вместе с Империей происходит исход нашей пассионарности, нашей человечности, нашей веры – мы мелеем на глазах. Меня ломает от этого. А португальцев, может, уже и не ломает.
Но я не хочу, чтоб русские стали мелким народом, населяющим черноземье, и в силу какого-то недоразумения считающим себя наследником Суворова, Достоевского и Чайковского с Репиным.
– Лев Данилкин считает, что «Чёрная обезьяна» – ваш самый лучший роман. При этом он добавляет: «…многие прежние его вещи страшно резали ухо». Вам не обидно мнение известного критика?
– А я первую половину его фразы воспринимаю, а вторую не читаю. Понравилась «Чёрная обезьяна» – и хорошо. Тем более что он о прежних вещах вполне лояльно отзывался. В общем, не обидно. Лёва очень неглупый человек. Те вещи, которые ему резали ухо в «Патологиях» и «Саньке», я по возможности тихо и незаметно исправил. Он дельные замечания высказывал. Я прислушался. Больше не буду страшно резать ему уши по возможности, я ж не ваххабит какой-то. Буду резать не страшно.
– Бурю в стакане подняли «Новые люди». Прокремлёвская молодёжная организация, обойдя ряд библиотек, пришла к следующему выводу: ваши книги «Санькя» с описанием «жёстких реалий» и «Чёрная обезьяна» с использованием грубых слов пагубно влияют на детские души. И им не место в детской библиотеке. В чём вас пытались уличить или этот скандал – продуманный пиар-ход?
– Слушайте, оставьте эту всю чушь с пиар-ходами. Я что им, по 300 рублей выдал, чтоб они этой ерундой занимались? Думаете, у нас бесплатных дураков мало, которые сами проявят инициативу?
В чём меня пытались уличить – это очевидно. В том, что я экстремист и негодяй. И у них есть для этого некоторые основания. Просто им никто не объяснил, что половина классиков в России – были при жизни законченные экстремисты и негодяи. Какой уж с меня спрос тогда.
– Особняком в вашем творчестве стоит книга о Леониде Леонове, вышедшая в серии ЖЗЛ. Чем вам близок советский классик?
– Он гениальный писатель, совершенно меня зачаровывающий. Прочитайте повесть «Evgenia Ivanovna» или «Дорогу на океан» и, если у вас не умерло читательское чувство, зрение и слух, – поймёте, о чём речь. Потом, судьба удивительная – единственный великий писатель в России, проживший 95 лет. Целый век! И он, что самое важное, стоит вровень с этим огромным, трагичным и необычайным веком. И мощно отвечает за него.
«Московские новости» (18 января 2013; Ксения Туркова)
– Какие слова вы считаете сейчас особенно важными, ключевыми?
– Важны не просто слова, а обстоятельства их произнесения и люди, которые их произносят. Для меня важны, к примеру, слова «Родина», «Империя». Проблема в том, что одних от этих слов воротит, но есть другие, ещё более худшие, – которые их безжалостно «пользуют», не подкрепляя произнесения этих слов ничем – ни поступком, ни жизнью, не сердцем.
В общем, мне больно, что самые важные слова для всякого русского человека сначала были осмеяны вульгарными квазилибералами, а потом взяты в оборот профессиональными «государственными патриотами».
– Существуют ли для вас антислова?
– Все слова уместны в своём контексте. Я немного устал от слов «позитивный» и «негативный». Особенно от слова «позитивный».
– Есть ли слова, которые вы никогда себе не позволите как писатель?
– Я старательно избегаю слов, которые через десять лет перестанут что-либо значить для любого читателя. Все эти модные слова, вроде «тренд» или «контент», или компьютерная лексика, или что-то там связанное с мобильными телефонами – всё это очень быстро изменяется.
– Что бы вы назвали главной бедой современного русского языка?
– Нет никакой беды. Пока есть хорошая литература – она справляется с любой лексикой. Схожие процессы были после революции 1917-го: колоссальное количество жаргонизмов и советизмов проникло в речь. Но Платонов и Зощенко всё это ввели в литературный словарь – и вульгарность этого словаря сразу снизилась, а потом и растворилась.
– В вашем доме есть какие-то речевые табу? За какие слова вы ругаете детей (если ругаете)?
– На слова – никаких особых табу нет. Есть табу на пошлость и глупость. Но это всегда ситуативные вещи.
– Нужен ли в разговорах с детьми какой-то особый язык? Какой? Или с ними надо сразу разговаривать как со взрослыми?
– Нужно, чтоб ваша речь им была понятна. Нужно уважительное общение. Кривляться с детьми и строить из себя очень взрослых надо поменьше. На самом деле большинство из нас недалеко от них ушли.
– Вы вообще обращаете внимание на ошибки в речи и на письме? Как реагируете на них, поправляете людей?
– Скорей, равнодушно. Меня раздражают не ошибки, а глупость вообще. Я вырос в деревне, там много людей говорило с теми или иными ошибками.
«Российская газета» (25 ноября 2014; Клариса Пульсон)
– Когда отпускали «Обитель» в люди, какие были ожидания? Реакция публики, критики с ними совпала?
– Едва ли можно всерьёз говорить о том, что я ждал чего-то определённого. Есть пара критиков, которые бегают с веником за очередной моей книжкой и каждые два года вот уже десять лет рапортуют, что «Прилепин кончился». Прибегали и в этот раз.
Есть люди, чей отзыв я и не надеялся услышать. Но услышал и был счастлив.
И есть читатели. Думаю, я уже пару тысяч писем получил по поводу «Обители» за последние пять месяцев. Отзывы приходят буквально каждый день со всех концов света. Этого я вовсе не ожидал. Есть совершенно пронзительные письма.
Там такие вещи говорят люди и о себе, и обо мне – очень добрые и проникновенные. Как будто бы, знаете, я их сын приёмный – которого они искали, и вдруг я отыскался. Редкий случай, когда я даже жене об этом рассказать стесняюсь. Но маме такие письма пересылаю иногда. Мама не нарадуется, конечно же.
– Как Вы сами думаете, что именно так зацепило?
– Человеческая история, наверное. Современная человеческая история. Далеко не все воспринимают Артёма, Галю и Эйхманиса как исторических персонажей – люди читают о себе, о мужчине и женщине, о вере, о слабости, о подлости, и возможности преодолеть хотя бы на миг человеческое в себе – стать больше, чем ты есть.
– Очень заметна разница в восприятии книги у людей, перешагнувших пятидесятилетний рубеж, и теми, кому меньше тридцати. Первые стараются узнать реальных персонажей, сравнивают с воспоминаниями Дмитрия Сергеевича Лихачёва, «Архипелагом ГУЛАГ» и «Зоной», похоже – не похоже, ищут исторические несоответствия. С молодыми читателями всё ещё интереснее и не так очевидно. Кто-то видит в «Обители» антиутопию (Соловки – эдакая лаборатория по «деланию нового человека»). Кто то читает книгу как авантюрный приключенческий роман в духе «Графа Монте-Кристо»… Кто-то видит своеобразную ролевую игру, даже идентифицируют себя с главным героем – как бы я повёл себя в таких обстоятельствах. Какое из этих… «восприятий» ближе автору? И вообще, как относитесь к такому разбросу трактовок?
– Очень доволен таким разбросом трактовок. Понимаете, такой разброс трактовок как раз и говорит, что мне в этом тексте несколько раз удалось зафиксировать живую жизнь – которая всегда вмещает в себя всё: и трагедию, и комедию, и плутовской роман, и мелодраму, и что угодно. Жизнь безумно богата. Литература может иногда этим богатством воспользоваться. В идеале пользоваться надо так, чтоб не было понятно, где тут жизнь, а где литература. Так, чтобы литературный персонаж мог стать твоим другом или врагом – и ты готов думать о нём не реже, чем о своей жене, ссориться с ним, звать его на помощь.
– Вы человек в литературе искушённый и опытный, наверняка понимали, что параллели и ассоциации с Солженицыным неизбежны. И реакция будет острой и неоднозначной…
– Были сравнения с Солженицыным – и то, как правило, со стороны тех людей, которые болезненно на этой фигуре зациклены и во всём видят опасность для Александра Исаевича.
Я Солженицына не пытаюсь оспорить; к чему? Никакая тема никогда не будет закрыта до конца – ни война, ни тюрьма, ни революция. Всякая новая эпоха даёт шанс настроить оптику чуть иначе, увидеть те же события с другого расстояния.
К тому же у Солженицына – который безусловно огромен и велик – не было фигуры, так сказать, «палача» – по крайней мере, в качестве персонажа, которого он пытается понять и рассмотреть беспристрастно и внимательно. Даже не палача в прямом смысле – а человека, волею судьбы вовлечённого в этот ад в качестве надсмотрщика, чекиста, администратора, охранника, кого угодно, – демона. Отчасти об этом имеет смысл говорить в случае «Зоны» Довлатова… Но в целом нами всё-таки владеет это упрощённое восприятие, что вот были жертвы и были те, кто их убивали.
Соловки же дают возможность увидеть всё чуть сложнее и ужаснуться иначе: лагерь, где в двадцатые годы было фактическое самоуправление, где всеми подразделениями и всеми производствами руководили сами заключённые – причём в основном из белогвардейцев, а бывших чекистов там сидело больше, чем священников, – всё это заставляет как-то не переосмыслять – но доосмыслять эту трагедию. А тот факт, что всё руководство лагеря было перебито ещё до начала войны, а многие уселись в эти же Соловки? Мы же не очень много об этом думаем и помним.
Так что, возвращаясь к вопросу, Солженицын огромен и в чём-то неоспорим, но я поставил свой маленький мольберт немножко в стороне и рисовал то, что считал нарисовать нужным сам, а не малюя поверх солженицынского холста.
– Какие отклики были самыми обидными, самыми приятными, самыми неожиданными?
– Да я не помню обидных, правда. Я минут пятнадцать бываю раздражён, а потом у меня всё это безвозвратно улетает из головы.
Дельных статей было много написано – начиная с не вполне ожидаемой, но в целом добродушной реакции Аллы Латыниной – и заканчивая уверенностью Дмитрия Быкова, что Артёма я делал с себя – и что Артём внутри меня (как человек, склонный быть очарованным властью) может меня победить.
Всё это веселит, конечно.
Станислав Юрьевич Куняев мне позвонил из больницы, где он подлечивался, – и говорит, что стал чувствовать себя, как Горяинов. Очень меня, по-хорошему, рассмешил. Рассказывал, как стал всё доедать в столовой, как по-новому стал смотреть на врачей и соседей по палате.
Павел Лунгин позвонил, и мы пять часов просидели вдвоём, и он говорил только про «Обитель», – и понял там всё, как мало кто.
Один из моих самых главных учителей, Леонид Абрамович Юзефович, выдержал очень долгую паузу – я всё это время очень волновался – и потом, совсем недавно, сказал – он сделал это публично, поэтому рискну процитировать, что «Обитель» – тот самый роман в России, который имеет все шансы стать международным бестселлером.
– Вы производите впечатление человека неугомонного, которому органически необходимо движение, действие. С лаконичной публицистикой, рассказами всё понятно: отстрелялся – и побежал дальше. Роман – тем более такой большой, многофигурный, почти эпический, где много сюжетных линий, – даже чисто технически невозможно писать на бегу урывками, такая работа предполагает усидчивость, сосредоточенность, уединение; одно копание в архивах чего стоит! Как удавалось отстраняться и уходить в работу?
– А я полгода каждый год живу в состоянии гона и бега, с октября по май, а потом на пять месяцев прячусь в глухую деревню и живу совсем другой жизнью – без средств связи, без интернета, трезвенником, пустынником и печальником. Но так как я за предыдущие полгода успеваю всех заколебать своими выходками, выступлениями и разъездами туда и сюда – никто так и не успевает заметить, что я отсутствую в эфире долгими месяцами.
В конце концов, я не только «Обитель» написал – я сделал такую же большую книжку о жизни Леонида Леонова – знаете, сколько всего пришлось перекопать?
Жизнь вытягивает всё время поучаствовать в её карнавалах. А так, в идеале, я бы сидел у себя в лесу и писал биографии поэтов и художников, и гладил бы своих детей по головам.
«Русская вера» (17 сентября 2014)
– В романе «Обитель» вы рассказываете о Соловецком монастыре, ставшем политической тюрьмой в советские годы. Однако история Соловецкого монастыря также связана и с другими трагическими событиями русской истории. Так, во второй половине ХVII века Соловецкий монастырь отказался принять реформы патриарха Никона. Соловецкие старцы просили царя Алексея Михайловича разрешить им молиться по-старому, так же, как молились его отец и дед. Однако царь направил к монастырю войска, которые разорили древнюю обитель. Кроме, собственно, Соловецкого монастыря были разорены и некоторые другие монастыри Руси. Количество же простых жертв реформ патриарха Никона и царя Алексея Михайловича исчислялось десятками тысяч. Достаточно вспомнить боярыню Морозову, которая была самой знатной и богатой женщиной своего времени, но также была репрессирована за то, что оставалась верной религиозным убеждениями своих предков и предков правящей династии. Скажите, в чём причина этого необычного феномена, когда множество граждан страны были подвергнуты гонениям не за измену и предательство, а за верность?
– В «Обители» упоминаются эти моменты, когда стрельцы ворвались в Соловецкий монастырь – они даже не перестреляли, а забросали камнями монахов. По-моему, Павел Флоренский говорил, что с этого момента соловецкий дух утратил свою силу. Я не уверен в его правоте, но события действительно были чудовищные, и оценивать их я не берусь.
В одном вы правы – феномен верности, за которую приходится платить по всем счётам, а иногда даже больше, чем за неверность, – он периодически становится характерен для русской истории. Отчасти то, что сегодня происходит на юго-востоке Украины – тоже иллюстрация к этой вашей мысли. Люди, которые считают себя русскими – и в чём-то являющиеся даже большими русскими, чем мы, – уничтожаются и расстреливаются из пушек.
А трагедия Белой идеи в Гражданскую? Тоже трагедия верности!
А то, что в 1937 году убили Павла Васильева и Бориса Корнилова – гениальных поэтов, неистово служивших красной идее? Это что? Убили, конечно же, не только их, но и тысячи тысяч других, однако в этом случае – самых верных.
А все зубы Рокоссовского, выбитые на допросах? А трагедия 1993 года – уже новый виток трагедии, только Красной – не о том же самом? А трагедия чеченского – антидудаевского, прорусского – сопротивления, которое погибло после ввода федеральных войск? А многочисленные трагедии российских анклавов в бывших республиках СССР – например, в Казахстане?
А, наконец, тот беспредел, который власть творила над Национал-большевистской партией – самой патриотической организацией в России, двести человек из которой прошли тюрьмы, многие погибли при самых разных обстоятельствах, тысячи задерживались и избивались? А теперь власть в России делает то, о чём мы с середины девяностых годов писали в своих текстах и кричали на митингах! Это ли не очередной вывих нашей истории? И не последний, точно.
– Говорят, что в России невозможно повторение событий, подобных украинским или югославским. Однако и на Украине ещё год назад никто не мог помыслить об этом. Может ли у нас быть повторение подобных событий с похожим масштабом?
– Оранжевой революции уже не случится. Либеральные вожди во время украинских событий показали себя просто удивительным образом. По-тря-са-ю-щим! Я был зачарован, взирая на них.
Однако вдруг выяснилось, что в России сложился целый класс мужиков, которые больше не дадут повторить этот, как в 1987–1991 годах, сценарий.
В девяностые и нулевые русский фронт держали нацболы, газета «Завтра» и ряд разрозненных патриотических деятелей и изданий – мы, признаться, уже отчаялись, глядя вокруг.
События на юго-востоке Украины меня ошарашили: проявился во всю мощь не только колоссальный патриотический запрос в обществе, но и целый класс русских мужиков, которые с лёгкостью встают, берут в руки оружие и идут побеждать за свою Веру. И ведь далеко не все встали – процента два от того числа, что встанут, когда подобное придёт к ним в дом.
Поэтому в другой раз, когда сводный фронт прогрессивной общественности вдруг решит, что пришло их время – даже если государство начнёт осыпаться – вдруг откуда ни возьмись появятся Стрелков, Губарев и Бородай и им подобные – и исход этого сражения предопределён заранее.
Что, конечно же, не застраховывает страну от чудовищных неприятностей. Надо отдавать себе отчёт в том, что 90 % так называемых элит в стране – совершенно компрадорские и тотально коррумпированные. И пути, по которым они нас ведут, по-прежнему не соответствуют нашим представлениям о том, куда мы сами хотим идти.
– События на Украине стали своеобразным часом Х для людей в России, на Украине, да и во всём мире, в оценке прав человека и первейшего его права на жизнь. Почему некоторые представители творческой интеллигенции, правозащитники и общественные деятели, ещё вчера говорившие, что революция не стоит слезы ребёнка, сегодня требуют бомбардировок городов и оправдывают право государства на насилие? Что вообще происходит в голове человека, плакавшего вчера по погибшей птичке, а сегодня требующем зверств?
– У нас один символ веры, у них – другой. У нас во главе угла стоят права русского человека, жизнь нашего языка и нашей, в самом широком смысле, культуры, наша самобытность, наша уверенность в том, что мы не обязаны вписываться в мир на правах пятого колеса и стричь самих себя, чтоб походить на «европейца». У них символ веры в том, что «эволюция неизбежна», «Россия должна войти в европейскую цивилизацию», «тоталитарный опыт русской истории надо преодолеть» (заодно и саму историю переосмыслить, и покаяться, обязательно покаяться), «выдавить раба» и всё такое прочее. Причём давить из нас раба будут они, наши цивилизаторы.
Поэтому для них все наши, не побоюсь этого слова, святыни – выглядят нелепо и пугающе. «Крым наш» – для нас святые слова, мы чувствуем горячий ток крови и счастье от самих этих слов. А для них – это ругательство, страшное ругательство. По сути, мы противоположны.
Почитайте, как эти люди – русские, или, по крайней мере, живущие в России, – отзываются о жителях Донецка и Луганска. Они же иначе, как «человеческим хламом» их не называют. В лучшем случае – «неудачниками». Но это же расизм в чистом виде.
В целом подобный расизм носит социально-мировоззренческий характер (кто не хочет в Европу, тот быдло и раб), но порой кажется, что национальный аспект в этом тоже присутствует. По сути, для того чтоб соответствовать искомому либералами образцу, русский человек должен стать другим. Сначала медленно превратиться во что-то вроде майданного украинца, а там, глядишь, и более-менее приемлемый немец из этого чудовища получится. И будет тогда, наконец, счастье. А пока от русского человека только грязь и мерзость исходит.
«Православие. ру» (14 октября 2014; Максим Васюков)
– Многие сравнивают «Обитель» с Достоевским… Роман изначально таким большим задумывался? И почему вы своего навеянного Достоевским персонажа именно на Соловки отправили?
– Понимаете, можно четырёх Карамазовых описать и в одном маленьком рассказе, миниатюре, как угодно. Он просто разросся сам по себе, этот роман. Я начал писать, и эти персонажи, половина из которых действительно имела место быть или были документами, фразами в каких-то отчётах, они вдруг начинают требовать жизни и требовать того, чтобы у них какой-то голос появился. Это всё звучит напыщенно, но это всё чистая правда. Люди – они же были, они же никуда не делись, у них была своя история, своя трагедия. Они умерли, их убили, они были правы или неправы. Те, кого мы сегодня воспринимаем как палачей, – они тоже жертвы, у них была своя правда. Они совершали свои героические поступки. Среди людей, которые туда попадали в качестве чекистов, охранников, были персонажи с необычайной героической насыщенностью биографии. А мы всех воспринимаем: это вот прекрасные, хорошие, которые в тюрьме сидели, а это плохие, злые, жестокие. А на самом деле адвокаты, которые могут замолвить словечко за каждого, нужны для всех. Я пытался в качестве такого человека выступить.
– На каких книгах вы воспитываете детей?
– В русской классике есть ответы на все вопросы. В «Капитанской дочке», «Тарасе Бульбе», «Войне и мире». Стихи Есенина, стихи Гумилёва. Там всё, что только возможно придумать, – всё есть. Вот мы думаем сейчас, как к Украине относиться: может быть, там 14 правд разных, а может быть, 36 этих правд? Но представьте Пушкина, или Лермонтова, или Гоголя в этой ситуации. Да они бы ужаснулись даже от того, что мы усомнились даже на секунду, где есть правда. Они бы сказали: «Это абсурд! Вы сума сошли?» Даже Лев Николаевич Толстой, он, конечно, сказал бы: «Ребята, нужен мир везде, давайте остановим войну». И наши либералы бы сказали: «Спасибо, Лев Николаевич, тебе, ты такой хороший!» А он бы ещё сказал: «Но украинцы тоже должны остановить войну. Давайте мы все отведём войска, а украинцы сами пусть решат, где они хотят жить». Толстой жаждал бы идеального мира, которого нет. А Гумилёв, Пушкин и Лермонтов оседлали бы коня и поехали разбираться: что, мол, малоросский брат наш чего-то немножко не понимает, что происходит вообще? Константин Леонтьев, Василий Розанов, Ильин – вы можете представить их рефлексии по этому поводу?
– И последний вопрос – он, наверное, вберёт в себя и про гонения на Церковь, и на русских и всю нашу историю. Как вы думаете, куда мы все движемся? Многие говорят, что всё катится в тартарары…
– Нормальное состояние русского человека и русской истории – катиться в тартарары. Мы всегда ровно катимся в тартарары. Древняя Русь, феодальная раздробленность, Смута, восемнадцатый век, девятнадцатый век, революция, Брежнев, Хрущёв… Мы катимся, и катимся, и катимся. Когда русский человек не катится в тартарары, тогда ему точно приходит конец. Когда он начинает аморфно растекаться в своём бытии – значит всё уже, нет русского человека. А как только он покатился, ну слава тебе, Господи, все мы на своей тарантайке поскакали. Я в этом никаких проблем не вижу. Я думаю, что как раз любые вызовы, которые направлены на наше население, они как раз характерны для нашего нормального жизнеобеспечения.
«Новые известия» (31 октября 2014; Марина Бойкова)
– Захар, вот вы говорите: «Никто мне свыше ничего не диктует». Но трудно поверить в случайность, уж очень вовремя появился в России писатель Захар Прилепин – со своей семейной историей, своим боевым и прочим опытом, своей жаждой исследовать российское вчера и сегодня. Вы не считаете, что ваш дар – это поручение?
– Если я вам сейчас буду поддакивать: «Да, я вовремя…», это будет очень глупо выглядеть. Но надеюсь, что какая-то правда в ваших словах есть. Мне, безусловно, не только приятно такое слышать, я и ответственность осознаю. Я же вижу и слышу, что важен людям. Но всё, что я могу тут сделать, – поскорее всё это забыть. Завтра опять проснуться чистым, быть самим собой, абсолютно честным, потому что, как только на себе понесёшь ответственность за каждое сказанное тобой слово, тут же перестанешь быть свободным. А я хочу себя чувствовать с людьми, которые меня окружают, так же свободно и легко, как со своими детьми. Понимаете, о чём я? То есть я хочу позволять себе всё, что считаю вправе позволить себе как мужчина, – где-то дерзко себя повести, где-то набедокурить, нахулиганить. Как говорила Ахматова: «Я лирический поэт, я имею право валяться в канаве». То есть я какие угодно вещи себе позволяю. У нас есть ряд серьёзных писателей, не буду их называть, которые несут на себе эту личину большого русского писателя. Они следят за выражением лица и, случись что угодно – Украина, Путин, Обама, взрыв вулкана, – фильтруют каждое слово. Тут надо сказать вот так, а тут – поаккуратней, а лучше вовсе смолчать. Это не по мне. Я хочу максимально долго сохранить в себе вот это юношеское – не думать ни секунды ни о какой стратегии и делать всё, что в голову приходит, говорить всё, что заблагорассудится, и быть равным самому себе, а не каким-то вещам, на мой взгляд, иллюзорным.
«Русская Швейцария» (февраль 2015; Александр Песке)
– Как Вы думаете, кем бы Вы стали в профессиональном плане, не побывав на войне в Чечне?
– Представления не имею. Этот список может быть куда более длинным.
Кем бы я стал в профессиональном плане, если не родился и вырос в рязанской деревне, кем бы я стал в профессиональном плане, если б мой отец не играл на пяти музыкальных инструментах, не рисовал и не писал стихи – в общем, если б у меня был другой отец. Если б моя семья не переехала на исходе советской власти в химический гигант Дзержинск – промышленность которого распалась у меня на глазах. Если б у меня не было моей жены и моих детей…
Короче, если б я был не я и у меня была бы другая жизнь – кем бы я стал в профессиональном плане?
Наверное, я стал бы в профессиональном плане кем-то другим, и отвечал на ваши вопросы, например, как скрипач. Или, скорей, вообще бы не отвечал ни на какие, потому что меня никто ни о чём бы не спрашивал.
– Важна ли для писателя, которому хочется остаться в памяти, активная гражданская позиция?
– Тут личный выбор всегда.
В идеале – сначала Кавказ, Крымская война, а потом Ясная Поляна.
Это такой «путь русского писателя» в самом лучшем виде.
Лев Николаевич, видимо, в какой-то момент начал переживать, что мало общается «с народом» – меньше, чем когда проводил зачистки в Чечне и стрелял из пушек в Севастополе, – поэтому повесил колокол у дома в Ясной Поляне. Чтоб, если кто-то захотел с ним пообщаться – приходил и звонил.
В итоге этот колокол начал звонить каждые полчаса. «Барин, а у меня лошадь ногу подвернула». «Барин, а у меня тёлка никак не разродится». «Барин, а царь добрый?»
Короче, он снял колокол и убрал в сарай.
Вот и выбирайте – была ли у Льва Николаевича гражданская позиция.
Думаю, была. Просто в разные времена она по-разному выглядела.
Есть гражданская позиция Горького, который спонсировал большевиков, а потом сбежал от них на Капри. Есть гражданская позиция Бунина, который писал свои желчные «Окаянные дни». Есть гражданская позиция Пришвина, который сидел в лесу и ездил в Москву только за гонорарами. Но при этом писал удивительные дневники. Ещё есть гражданская позиция Бабеля, который воевал в Конармии, и Газданова, который воевал в Белой армии.
А ещё была гражданская позиция Гумилёва, который участвовал в антибольшевистском заговоре, и была позиция Маяковского – который звонкую душу поэта отдал атакующему классу пролетариата.
В целом, русский писатель и поэт, конечно, чаще всего был в гуще событий. Но в разной гуще.
Сегодня таких типов куда меньше, прямо говоря. Все такие стали приличные, прогрессивные, приятные во всех отношениях. Плюнуть некуда иногда.
У нас половина классических поэтов воевала, а другая половина – стрелялась на дуэлях. Оставшиеся сидели в тюрьме.
Вы сейчас знаете таких поэтов, хоть одного?
Вопрос не в том, есть ли у них гражданская позиция или нет. Вопрос в том, что они пишут – как живут. Живут они прилично, и стихи у них приличные. Хоть фотообои из них делай.
– Если известную пословицу «в России две беды: дураки да дороги» перефразирует Захар Прилепин, то как будет звучать его вариант «в России две беды…»?
– У России нет никаких смертельных проблем, кроме одной: когда либеральная клика приходит ко власти. Если она берёт власть – это неизбежно оборачивается развалом страны и хаосом.
Я очень ценю либеральную мысль как таковую и на ряд моих либеральных товарищей смотрю с интересом, но в целом – упаси бог нас от февраля 17-го и августа 91-го.
Все остальные наши проблемы идут по разряду национальных забав. Включая дороги. В мою деревню нет практически никакой дороги. Я купил себе внедорожник, но даже его приходиться иногда отрывать. Зато туда не доезжают туристы. И журналисты тоже не могут приехать туда. Красота.
Из любой проблемы можно извлекать свои выгоды.
А дураков везде полно. Дураки интернациональны.
– За последнее десятилетие Вы написали несколько романов и множество рассказов. В них очень много автобиографичного. У Вас была чересчур разнообразная юность или Вы невероятно чувствительны и наблюдательны?
– Я, по мнению моей любимой женщины, вполне себе бесчувственный, не очень наблюдательный, и у меня была среднестатистическая биография – отчасти насыщенная, но я знаю биографии и понасыщенней.
«Год литературы» (март 2015; Михаил Визель)
– Пушкин в тридцать лет жаловался, что «лета к суровой прозе клонят, лета шалунью рифму гонят». У тебя вышло ровно наоборот. При этом, в отличие, скажем, от Михаила Елизарова, тоже выступающего с песнями, никак не скажешь, что ты недореализовался в литературе. Тиражи, премии, экранизации, поклонники и поклонницы, постоянные турне и встречи с читателями в полных залах, как у рок-звезды… Плюс к этому – гуманитарные поездки на Донбасс… Зачем тебе ещё профессиональные занятия музыкой? Чего такого дают песни, чего не могут дать романы и публицистика?
– Совсем другое ощущение контакта с людьми. Я люблю праздники, люблю единение, шум, состояние возбуждения и лёгкого опьянения. На встречах с читателями, знаешь, много замечательного происходит, – но вот таких ощущений точно не получишь.
Ну и потом я несколько подустал от своего писательского образа жизни, от своих, иронично выражаясь, проповедей, я думаю, у меня ещё целая жизнь впереди, чтобы отвечать на вечные вопросы. Я так много выступал как писатель, лектор и объяснитель всего на свете последние лет пять, – что меня начинает мутить уже от самого себя.
Петь, конечно же, гораздо приятнее и веселей.
«Русская планета» (24 апреля 2015; Серафима Терёхина)
– Про ополченцев что можете рассказать? Какое впечатление они произвели на вас?
– Там есть пара процентов людей диковатых, быдловатых, уголовного происхождения, но это настолько маленький процент, что делать из этого какую-то историю обобщающую совершенно невозможно.
А в основном это мотивированные, пассионарные, упрямые, мужественные люди, золотой запас на самом деле. Это самые славные, самые сильные, самые в хорошем смысле безбашенные мужики, которые идут туда уж точно не из меркантильных соображений, потому что денег им никаких не платят, не из-за какой-то наживы, потому что там они её не получают, там очень жёстко с мародёрством. Никто там ничего себе не заработал. Они идут потому, что у них есть своё сложно или просто сформулированное представление о правде, и они туда за ней пошли. Они считают, что это главное событие в их жизни, поэтому общее состояние их всегда необычайно не возбуждённое даже, а такое… радостное.
Это и есть демократия в чистом виде, мужики совершают самый свой главный демократический выбор. Они принесли на алтарь свою жизнь и счастливы, что могут ею пользоваться: вот моя жизнь, хочу, отдам её, хочу, распилю на части и порву в клочья. Это необычайное мужицкое счастье, его ни с чем не сравнить. Это такая степень свободы, которая ни в одном московском клубе немыслима.
Я недавно подумал о людях из московских блатных заведений. Работа ополченца или ополченского командира чем характеризуется? Если ты не умеешь делать свою работу, либо тебя очень быстро убили, либо твоё подразделение. Это можно сравнить только с работой хирурга – умер у тебя больной на столе или нет. Именно эти люди, у которых прямая связь с их деятельностью и результатами их деятельности, вызывают, как мне кажется, наибольшее раздражение в этом условном клубе «Жан-Жак». Потому что деятельность людей оттуда никак не связана ни с чем. Я не знаю, чем они занимаются, и не очень понимаю, что они такое сделали, чтобы я ими восхитился? Не знаю.
Они вот издеваются, что Моторола не умеет разговаривать. Да это смешно, вы сами себя выставляете идиотами, потому что человек, который не умеет разговаривать, не будет руководить огромным подразделением, батальоном, совершающим воинские задачи. Он и психолог, и военачальник, и учитель, и мыслитель, и стратег, политолог, он одновременно работает со всеми этими вещами. Они пытаются унизить его, но тем самым себя унижают. Они не понимают, что они в принципе несопоставимы с ним. Будь он антигерой, будь он демон, они несопоставимы. А они даже не понимают, что они с ним в разных категориях находятся. Он делает что-то, и это видно; то, что они делают, – не видно и не понятно.
– Если осмыслять русского человека вообще, то какая лучшая черта его, на ваш взгляд, а какая самая неприятная?
– Понимаете, она одна и та же, и лучшая, и неприятная, – вот это равнодушие, даже не равнодушие, а спокойное отношение… Я в целом говорю о русском человеке, а не про конкретного соседа дядю Петю. Вот такое лёгкое, отстранённое отношение к собственной жизни, собственной судьбе. Как это назвать… Невозбуждённость собственной судьбой.
Всё идёт, как оно идёт, и бог с ним. Когда собственная жизнь не является абсолютной ценностью, когда не вокруг тебя ведётся хоровод бытийный, а когда ты просто часть этого хоровода. Вот эта отстранённость от личностного мне нравится в русском человеке. Он мыслит себя в контексте того, что вот есть страна, и он её часть. Почему его так радует «крымнаш»? Человека в Туле, Тамбове, Магадане не волнует это совершенно, он никогда там не был и не будет. Но для него счастье – быть сопри частным к том у, что он принадлежит вот к этой огромной стране, этому огромному движению. А вот мы смогли, а мы сделали, он чувствует, что частичка его в этом есть.
Ну и одновременно это отрицательная черта, потому что в целом, конечно, всё по барабану. Всё упало, развалилось, ну и ладно. Поэтому из одной и той же черты проистекает и распад 1991 года, и нынешние события, это всё одно и то же. Распалось? Ну ладно, будем подыхать. Собираем? Значит, будем собирать вместе.
– А чем обусловлена эта «невозбуждённость собственной судьбой»?
– География, пространства. Самая большая страна в мире – это не шутка. Любой человек, который хотя бы летел над Россией, – это понимает. А кто ходил пешком на богомолье – скажем, с Воронежа на Соловки – тот понимает многократно выше. Русская география – это одновременно и твоя огромность: сколько ты всего тащишь на хребте, и твоя малость: кто я такой на этом фоне?..