[114]; напротив, он отлично понимал слабость национального сепаратизма множества народностей, которым, под опекой Германии, вменялось достичь фиктивного статуса национальной государственности. Поскольку Розенберг считал, что их будущее отделение от «Великорусского государства» потребовало бы постоянной зависимости от Германии, Розенберг чувствовал себя в безопасности в продвижении своей программы, которая сформировала бы по периметру «Московии» кольцо контролируемых Германией буферных зон, одновременно гарантируя Берлину эффективную эксплуатацию Украины и Кавказа.
В атмосфере общественного мнения, сформированного такими людьми, как Гиммлер, Борман и Кох, выглядело ироничным, что даже Розенберг, фанатичный идеолог немецкого фашизма [ «Миф XX века» и др.], выступал за политику, которая, при всей своей ограниченности, казалась более политически ориентированной и более нацеленной на использование жителей Востока, чем официальная линия.
«Розенберг, – пишет Георг Хальгартен, – был отнюдь не более гуманен, чем Гитлер. Ненавистник России родом из Прибалтики, он вдохновлялся патологическим желанием истребления коренных русских и использования украинцев, латышей, эстонцев и других в качестве инструментов в этой игре. Но впоследствии его психоневротические комплексы привели к политике, отличной от гитлеровской… он предвидел опасность, которую планы Гитлера и Заукеля (террор и захват людей) на Востоке представляли для самого дела фюрера».
Что касается национального вопроса, то тут Розенберг был обречен на неудачу. До тех пор пока ортодоксальные нацисты оставались сильны, они отказывались прислушиваться к его личным просьбам. В конечном итоге, во время полного поражения, когда все было поставлено на то, чтобы «добиться расположения русских», формулу Розенберга снова отвергли. Тогда обращение должно было взывать ко всему советскому народу, а его национальная политика – по самой своей природе – строго ограничивалась по своему воздействию.
Ставка Розенберга на сепаратистов задумывалась не как оружие для завоевания поддержки и расположения советского народа, а как программа победителя по обеспечению будущего правления Германии на Востоке. Она отражала цель, а не реальность и представляла собой программу, а не орудие политической войны. Как предполагал после войны заместитель Розенберга по политическим вопросам, «это то, что может позволить себе только тот, кто занимает выгодную позицию». На практике позиция «золотой середины» Розенберга не сработала. Тотальное неприятие политической войны сменило притворство полного ее признания.
«Восточную политику» периода Второй мировой войны можно рассматривать как попытку одной тоталитарной системы сотрудничать с субъектами другой. Если признаком современного «тоталитарного государства» является равнодушие, черствость и жестокость к своему собственному гражданскому обществу – то есть к общности людей, которая должна впитать в себя дух движения и которая обеспечивает смысл того, во имя чего система функционирует, – то насколько большую бесчеловечность может оправдывать (и практиковать) тоталитаризм по отношению к «чужому обществу», такому как жители чужой страны, которые воспринимаются как «низшая раса», наделенные, так сказать, «первородным грехом».
Хотя было бы неверно искать единый определяющий фактор нацистской политики, все же можно утверждать, что основными компонентами синдрома тоталитарной мотивации являлись политические. Решение о вторжении в Советский Союз было по существу политическим. Цели войны на Востоке носили принципиально политический характер. И наконец, все «уступки», неохотно предоставленные советскому населению и носившие политический характер, оказались последним, на что пошла нацистская элита. Существует мнение, что политика – это искусство возможного. В этом свете на гитлеровское или, если уж на то пошло, на любое тоталитарное правление вряд ли можно навесить ярлык «политического». То, что отличает его от естественного самоограничения некоторых других государственных систем – это именно ужасающее тоталитарное убеждение, что возможно все.
Самопровозглашенный сверхчеловек начинает верить в себя и, подобно Фаусту, переоценивает свои силы. Именно вера Гитлера в свою непобедимость привела его к гибели. Но на более скромную, более умеренную веру он был неспособен.
Собственная роль Гитлера в «восточной политике» являлась и всем и ничем. Он предпочитал принимать решения лишь в редких случаях и по относительно главным вопросам. Он часто был занят более насущными военными проблемами (хотя это не удерживало его от резких комментариев по различным мелочам). Он задал основной курс – отношения с «низшей расой», экономическую эксплуатацию, указ «о комиссарах», политику истребления. Когда возникали новые проблемы, решения принимал именно он – по аграрной реформе, использованию Osttruppen «восточных войск», по спору Розенберга с Кохом и движению Власова. И все же фюрер решил потворствовать ожесточенным разногласиям между своими помощниками. Терпел ли он их от слабости или от силы, от неведения или от безразличия (или втайне поощрял их, считая, что нет худа без добра?) – целый ряд действующих лиц «восточной политики» (как и в других делах Третьего рейха) в течение многих лет стремились проводить курс, заметно расходившийся с курсом фюрера. Исполнение политических директив необходимо было делегировать. Гитлеру не хватало комиссаров, дабы контролировать своих же комиссаров. Его взгляды часто служили предметом умозрительных построений, и, в отсутствие официального вердикта, различные отношения к вопросу становились приемлемыми без того, чтобы вызвать подозрение в подрывной деятельности. Таким образом, Гитлер выступал в качестве главного составителя политических формулировок, но при этом, как оказалось, имел крайне незначительное непосредственное влияние на их реализацию.
В результате появился поразительный образец того, что социологи называют толерантностью к неопределенности – которую так не выносит тоталитаризм. Ее боевым аспектом стала внутренняя война без правил – или, как назвал ее бывший чиновник рейха, «авторитарная анархия». «Основной чертой нацистской административной анархии являлось стремление каждого, кто чувствовал себя достаточно сильным, делать в своем секторе то, что ему заблагорассудится». Если тоталитаризм порой оправдывается с точки зрения повышения эффективности и координации, которых предполагалось достичь, то немецкий опыт, как это хорошо проиллюстрировал восточный вопрос, опровергает подобное допущение. Редко в государственном управлении тратилось столько усилий на столь хаотичную, но хорошо спланированную оргию взаимного причинения вреда друг другу.
Акцентировать внимание на множественности конфликтов, которые, в силу сложившихся обстоятельств, делают тоталитаризм чем-то недостаточно «тотальным», не значит умалять его влияние. Тем не менее важным и своеобразным аспектом тоталитарного государства и общества – по крайней мере, в их нацистском проявлении – остается то, что они включали в себя «мешанину частных империй, частных армий и частных разведывательных служб».
Как сказал британский историк Хью Тревор-Ропер: «…Безответственность правителя влечет за собой безответственность подчиненного; концепция общего благополучия теперь существует только в пропаганде; политика становится политикой феодальной анархии, которую может скрывать, но не может изменить личная власть неоспоримого деспота».
Можно утверждать, что такая борьба является необходимым и логичным продуктом разного рода разногласий. Как предполагает Тревор-Ропер, в условиях современной диктатуры в открытом обществе разногласия на вершине пирамиды власти занимают место общественного мнения. Безусловно, обсуждение и поддержка различных и даже противоречивых стратегий и тактик разными людьми и фракциями могут считаться благотворными и в конечном итоге могут послужить развитию, хоть и незначительному, творящей политику верхушки тоталитарного режима. Однако в случае нацизма различные ведомства – каждое с чувством собственной исключительной правоты и миссии – стремились одновременно навязать несовместимые политики, обращая мало внимания на то, что «официальная» политика (предположительно взгляды Гитлера) представляла собой практику, которая, вне зависимости от рассматриваемых проблем, имела свойство оказывать губительное воздействие на все предприятие.
Тоталитаризм, как предполагалось, зависит от источника огромной силы. Слабого тоталитаризма вообще не существует. Возможно, потому, что рейх не обладал ни достаточной живой силой, ни техническими средствами, необходимыми для реализации «тотального» контроля на оккупированном Востоке, ситуация там привела к более широкой вариации деятельности, большей независимости от диктата, более свободному экспериментированию и к большим злоупотреблениям, чем это было возможно в самом рейхе или даже в других, более жестко контролируемых «сатрапиях». Похоже, вариации оказались обратно пропорциональными эффективности нацистского контроля.
Как в свете этого всепроникающего внутреннего разногласия и скрытого братоубийства могла продолжать функционировать – и долгое время успешно функционировать – немецкая правительственная машина: государство, партия, полиция и армия? Возможно, частично ответ лежит в том, что большая часть дел правительства является рутиной, вопросами администрирования, а не политики, исполняемыми на более низких уровнях власти, укомплектованных, как правило, гражданскими служащими, специалистами или политическими назначенцами, не заинтересованными в радикальных политических переменах. Они тянут и тянут свою лямку; одни из них – слепо верящие оппортунисты, другие – всего лишь клерки, готовые поступиться принципами, которыми не слишком дорожат, третьи – просто невежественные или равнодушные люди.
В то же время военная машина также продолжала выполнять свои задачи, которые, по самой своей природе, были менее подвержены конфликтам, бушевавшим в гражданском секторе режима. Бесперебойная деятельность вооруженных сил помогала сохранить внешнюю видимость бесперебойности работы и успеха, которые характеризовали нацистское государство еще долгое время после того, как оно оказалось пораженным смертельным недугом.