— Вам не стоило бы выходить, Антон, — сказала она, перешагнув через лужу у крыльца. — Вы больны.
— О, я себя чувствую превосходно. Ваше присутствие вылечило меня.
«Начало неплохое, — подумал я. — Главное: смелее. Что, если вдруг и я ей не безразличен? Может, она увидела, какой я человек, и согласится стать моей женой? Ну, пусть не сейчас, после войны…»
Дорога под ногами расползалась, чавкала. Мы выбрались на булыжное шоссе, замарав обувь, миновали кладбище на бугре, железнодорожную будку, стожки побуревшего сена.
У деревянной платформы стоял дачный поезд, темные вагоны казались пустыми, только паровоз бросал на рельсы неяркие пучки света из подфарников. Редкие пассажиры быстро расходились по домам, прикрывая головы портфелями, свертками: переделкинские зенитки лениво били по какому-то одинокому немецкому самолету, воровски бродившему в небе. Наконец мы оставили позади родник, мостик через мелководную Сетунь: вот и дачный поселок.
«Сейчас объяснюсь», — решил я, весь холодея.
Из уличной темноты перед нами неожиданно выросла высокая, тонкая фигура; знакомый голос радостно и вопросительно окликнул:
— Наденька? Ты?
Это была Ксения, в плаще, в калошах. В руке она держала свернутый зонт: захватила на случай дождя для «товарки».
— А я вернулась из Москвы, узнала, что ты здесь, и подумала: наверно, у Антона. Вот вышла встречать.
Вместе мы поднялись по гористой, скользкой тропинке. У калитки дачи я простился с подругами. Наденька крепко и сердечно пожала мне руку.
— Хороший вы человек, Антон.
Так мне всегда говорили девушки, которым я не нравился.
Хвалила меня и давнишняя институтская невеста, однако все-таки бросила и любовь свою подарила моему другу, которого никто не превозносил за характер.
Работы в учреждении не было почти никакой, дни проходили в разговорах. Только один я не мог усидеть за своим столом. Куда девались моя замкнутость, молчаливость, неловкость. Я тщательно подшивал никому не нужные папки с делами, бегал сотрудницам в буфет за голым чаем и всячески старался поддержать в них бодрость духа. Машинистка с удивлением сказала мне: «Вы точно переродились, Антон Матвеич. Этакий… огонек в глазах, всегда выбриты, новый галстук купили: прямо интересный мужчина!»
В очередное воскресенье мы условились с Наденькой пойти в кино. Неожиданно положение на фронте резко и тревожно изменилось: немцы взяли Вязьму и двинулись на Можайск; под ударом оказалась Москва. Наше учреждение получило приказ немедленно эвакуироваться в Орск на Урале. Я снова отправился в райвоенкомат и наконец добился того, о чем хлопотал все эти месяцы.
В тот же день я позвонил Наденьке из автомата с Киевского вокзала и спросил, не может ли она приехать к Зоопарку: нам надо срочно увидеться.
Встретил я ее на трамвайной остановке. Наденька была не одна, за нею с моторного вагона сошла высокая тонкая Ксения в зеленой шерстяной косынке, клетчатом пальто. Я был в очках и отлично их видел: подруги оживленно разговаривали.
— Что, Антон, за срочность? — весело сказала мне Наденька. — Ничего по телефону не объяснили. Берите нас под руки, идемте отсюда, а то все смотрят. И на следующий раз запомните, что место для свидания предоставляется выбирать девушке.
Мы пошли по сырому тротуару Большой Грузинской, вдоль резной чугунной решетки Зоопарка.
— Я через два часа покидаю Москву. Пришел проститься.
Я почувствовал, как дрогнула рука Наденьки; она круто остановилась, спросила растерянно, с испугом:
— Уже? С учреждением в этот свой Орск?
— Нет.
— А куда же?
Эту минуту я навсегда запомнил. Наденька быстро вскинула на меня светлые пушистые ресницы. Мы все трое стояли около высокой чугунной решетки Зоопарка. За решеткой виднелась голая зеленая скамейка с прилипшими багровыми листьями клена, тусклый, оловянный пруд, покрытый мелкой рябью, на том берегу пустые вольеры. Темные дождевые облака низко плыли над мокрыми крышами, над высокой стеной дома, грубо, пестро размалеванной в целях маскировки. Дул холодный сырой ветер.
— Меня приняли в ополчение.
— Но вы же близорукий! — воскликнула Ксения. — А вдруг потеряете очки?
Не отрывая взгляда от Наденьки, я вынул из кармана два запасных футляра. Очевидно, выражение лица у меня было глупое, как у всякого человека, который наконец добился своего. Наденька побледнела так, что на лбу, на верхней части щек стали заметны веснушки, растерянно переглянулась с Ксенией. Вдруг она закинула мне руки за шею и крепко поцеловала в губы. Я никак не ожидал этого и растерялся.
— Надя, Надюша, Наденька, неужели вы… — бормотал я. — А я уже перестал верить. И вы… ты будешь мне писать на фронт?
Она отвернулась и пошла по Большим Грузинам вдоль зеленого забора Зоопарка, служившего продолжением чугунной решетки. Губы ее сразу распухли, по лицу текли слезы, она комкала в руке батистовый расшитый платочек, но не вытирала их и старалась улыбнуться, чтобы не расплакаться совсем.
— Вы скоро эвакуируетесь? — спросил я первое, что пришло на язык. От волнения, от нахлынувшего счастья я плохо соображал.
— Папа отказался ехать с художниками в Алма-Ату, — ответила она не сразу. — Мы остаемся.
— Как остаетесь? — испугался теперь я. — Что же, Наденька, вы будете здесь делать? Москва в опасности.
— Я же ведь работаю, вы забыли? А если закроют фабрику мультипликационных фильмов, перейду куда-нибудь на оборонный завод. Да меня, наверно, скоро пошлют рыть противотанковые рвы. — На ресницах Наденьки еще блестели слезы, но она смотрела уже с важностью. — Ведь я москвичка.
Мы дошли до Георгиевского сквера с мрачной кирпичной церковью без креста. Вязы в сквере стояли полуголые, почерневшие; истоптанные газоны были засорены жухлым, грязно-бронзовым листом. Кусты за чугунной оградой давно не подстригали, и серо-голубые прутья торчали во все стороны.
— А вы, Ксения? — спросил я молчавшую девушку.
Она неопределенно пожала плечами.
— Институт наш, по слухам, эвакуируется в Казань на Волгу. Но, может, и я еще останусь. У нас, кажется, хотят сделать набор в части ПВО. Защищать Москву. Меня, конечно, возьмут.
— Как, Наденька, твой глаз? — спросил я опять не к месту. — Ячмень больше не беспокоит?
Она кивнула.
В этом скверике мы и расстались: мне уже было пора в ополченскую роту. Наденька вдруг сделалась задумчива, молчалива. Мы наспех поцеловались, и я вскочил в отходящий трамвай. Такой я и запомнил Наденьку Ольшанову навсегда: в пальто, в берете, с милым, застенчиво склоненным лицом, с заплаканными, припухшими и сияющими глазами.
Вечером наша рота шагала по Волоколамскому шоссе. Я был в длинной, не по росту шинели, плечо мне резала винтовка, по боку стукал котелок. Справа расстилались пустые огороды с посохшей ботвой невыкопанной картошки; слева из-за реденького перелеска сиротливо выглядывали брошенные дачи. За моей спиной осталась далекая Москва, ее переулки, бульвары, люди и с ними Наденька: дорогая, любимая, близкая. Я чувствовал себя сильным, я не мог отступать, я должен был защитить всех.
ГОЛУБИ
Со шкафа слетела рыжеглазая голубка и заходила по закапанному чернилами подоконнику возле аквариума с золотыми рыбками. За ней сорвался «ленточный» мохноногий голубь, заворковал, раздувая горло. Шум их крыльев и разбудил Лаврика.
На ободранном диване, неудобно свесив голову, спал старший брат Егорка, ученик четвертого класса и пионер. У его шеи свернулся ежик и колол иглами. Ночью, в потемках, ежик всегда бегал по комнате, сопел: охотился за мышами. К утру он начинал дремать, зябнуть и по свесившемуся одеялу забирался к кому-нибудь в постель.
Лаврик слез с кровати, выглянул на улицу. Над пожелтевшими верхушками сада подымалось синее-синее небо, а березка стояла тоненькая, кудрявая, в белой рубашонке, словно и она только сейчас проснулась и еще не успела одеться.
В кухне ярко пылала печь, «баба Петровка» пекла оладьи. Мама укладывала в портфель тетрадки. От ее густых русых волос, от смуглых рук пахло духами, на ногах поскрипывали туфли с высокими каблуками: казалось, что мама подросла.
— Ой, кто это к нам пришел? — сладко запела старуха.
— Да это я, — сказал Лаврик.
— Встал? — Любовь Андреевна подхватила сына и стала целовать в толстые загорелые щеки, в серые глаза. — Вот позаранник. Что же тебе нынче приснилось?
— Знаешь что? — Мальчуган подумал. — Ко мне приснился волк. Зеленый, с зубом.
Лицо его стало воинственным: вот, мол, какие я страсти вижу ночью и не боюсь.
— Ка-кой храбрец! — засмеялась Любовь Андреевна. — Ну ступай неси лифчик, штанишки: будем одеваться.
Чистенький, с блестевшим от умыванья носом и мокрыми белесыми волосами на лбу, Лаврик чмокнул в губы маму, бабушку, сказал им: «Сдоброе утро», бросил полотенце и глубоко вздохнул. Завтракать, что ли? Увидев муху на окне, размахнулся рукой и, прищурив один глаз, стал тихонько разжимать кулак.
Открылась дверь спальни, и вышел Егорка, сонный, взъерошенный, в трусах и ботинках с распущенными шнурками.
— Уроки сделал? — спросила Любовь Андреевна.
Егорка с интересом посмотрел на маленького брата.
— Поймал?
Лаврик кивнул утвердительно, разжал кулачок и показал пустую ладошку.
— Эх ты, лавровый лист!
Оглядевшись по сторонам, Егорка подошел к печке и вдруг громко шлепнул по ней ладонью.
— Вот. Аж две, — сказал он с превосходством и кинул мух на пол.
От кровати к мальчику подбежала кошка Лизуха. Она съела мух, вопросительно подняла пушистую морду с бакенбардами, мяукнула.
Любовь Андреевна, шурша синим вискозным платьем, прошла в комнаты и тотчас вернулась.
— Опять в спальне беспорядок? — заговорила она. — И когда я, наконец, избавлюсь от ежа, всех этих голубей, крольчат, рыб? Комнату нельзя проветрить. Я спрашиваю, Егор: уроки сделал?