Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. Том 2 — страница 129 из 159


496


Юм* и Адам Смит**. То, что впоследствии писалось о ней и против нее, бессознательно исходит из критических предпосылок и методов их системы. Это относится к Кэриб34 и Листу точно так же, как к Фурье и Лассалю. Что до Маркса, величайшего противника Адама Смита, то не многого стоит попытка громко протестовать против английского капитализма, если при этом всецело пребываешь в плену его представлений и тем самым полностью его признаешь, желая лишь с помощью иной бухгалтерии перенаправить выгоды субъектов его объектам.

От Смита и до Маркса речь здесь идет исключительно о самоанализе экономического мышления одной-единственной культуры, причем на одной-единственной ее ступени. Анализ этот насквозь рационалистичен и потому исходит из материи и ее условий, потребностей и стимулов, вместо того чтобы отталкиваться от души родов, сословий, народов и их формирующей силы. Он рассматривает человека в качестве придатка ситуации и абсолютно ничего не знает о великой личности и формирующей историю воле отдельных людей и целых их групп, воле, которая усматривает в экономических фактах средства, а не цели. Анализ этот считает экономическую жизнь чем-то таким, что может быть без остатка объяснено из видимых причин и действий, что устроено всецело механически и полностью замкнуто в себе самом и что, наконец, находится в некоей каузальной связи со сферами политики и религии, мыслящимися также существующими сами по себе. Поскольку такой способ рассмотрения систематичен, а не историчен, он порождает веру во вневременную значимость понятий и правил, его пытаются использовать для формулировки единственно правильного метода ведения хозяйства вообще. Поэтому повсюду, где его истинам доводилось соприкоснуться с фактами, он терпел полное фиаско, как это было с предсказаниями относительно начала мировой войны*** буржуазными теоретиками и с построением советской экономики теоретиками пролетарскими.

А значит, пока что так и не было создано никакой политической экономии, если понимать под ней морфологию экономической стороны жизни, причем жизни высоких культур с их единообразным по этапам, темпу и продолжительности формированием экономического стиля. Ибо в экономике нет никакой системы, а есть физиономия. Чтобы постичь тайну ее внутренней формы, ее душу, необходим физиогномический такт. Чтобы добиться в ней успеха, надо быть знатоком, точно так же как бывают знатоки

* «Political discourses»632, 1752.

** Знаменитое «Inquiry»633, 1776.

**• Согласно распространенному гелертерскому представлению, что экономические последствия мобилизации должны были привести к прекращению войны в считанные недели.


497


людей и лошадники, и не нужно никакого «знания», как и от наездника совершенно не требуется что-то понимать в зоологии. Однако эту сметливость можно пробудить, и пробуждается она посредством сочувственного взгляда на историю, т. е. взгляда, дающего представление относительно тайных расовых побуждений, действующих также и в экономически деятельном существе с той целью, чтобы символически преобразовать внешнее положение (экономическую «материю», потребность) в соответствии с собственным нутром. Всякая экономическая жизнь есть выражение душевной жизни.

Вот новое, немецкое воззрение на экономику, находящееся по другую сторону капитализма и социализма, которые произошли из трезвой буржуазной рассудочности XVIII в. и не были ничем, помимо материального анализа (а следовательно, конструкции) экономической поверхности. То, чему учили до сих пор, было лишь приуготовлением. Экономическое мышление, как и правовое, находится накануне своего подлинного раскрытия*, которое сегодня, точно так же как и в эллинистическо-римскую эпоху, начинается только там, где искусство и философия бесповоротно уходят в прошлое.

Нижеследующее представляет собой беглый взгляд, брошенный на имеющиеся здесь возможности, и на большее не претендует.

Экономика и политика — это две стороны одного живого и текучего существования, а не бодрствования, духа**. В обеих открывается такт космических токов, улавливаемых в последовательности поколений единичных существ. Они вовсе даже не обладают историей, но есть история. В них господствует необратимое время, «когда». Обе они относятся к расе, а не к языку с его пространственно-каузальными напряжениями, такими, как религия и наука; обе они нацелены на факты, а не на истины. Бывают политические, а бывают экономические судьбы, точно так же как во всех религиозных и научных учениях имеется вневременная взаимосвязь причины и следствия.

Таким образом, у жизни имеется политический и экономический способ пребывания «в форме» для истории. Они перекрывают друг друга, друг друга поддерживают и друг с другом борются, однако политический момент — безусловно первый. Жизнь желает поддерживаться и настаивать на своем, или, скорее, она желает усиливаться, чтобы настоять на своем. Потоки существования пребывают в экономической форме лишь для себя самих, в политической же — для их соотношения с другими. Никаких перемен здесь не наблюдается на всем протяжении от простейших

•С 84.

** С. 5 слл, 349


498


одноклеточных растений и до роев и народов, образуемых высшими существами, подвижными в пространстве. Питаться и сражаться: различие в ранге той и другой стороны жизни возможно определить по их отношению к смерти. Не бывает более глубокой противоположности, чем противоположность голодной смерти и героической смерти. Голод в широчайшем смысле угрожает жизни экономически, он ее обесчещивает и принижает; сюда относятся также и невозможность полностью развить свои силы, стесненность в жизненном пространстве, темнота, придавленность, а не только непосредственная опасность. Целые народы утратили упругость расы вследствие гложущего убожества своего образа жизни. Здесь умирают от чего-то, а не ради чего-то. Политика жертвует людьми ради цели; они гибнут за идею; экономика дает им возможность только пропадать. Война — творец, голод — губитель всего великого. В первом случае жизнь возвышается через смерть зачастую до той неодолимой силы, уже одно наличие которой означает победу; во втором — голод пробуждает тот отвратительный, низменный, совершенно неметафизический род жизненного страха, при котором высший мир форм культуры резко пресекается и начинается голая борьба за существование человеко-животных.

Уже заходила речь о двойственном смысле всей истории, как он проявляется в противоречии между мужчиной и женщиной*. Существует частная история, которая, как последовательность зачатий поколений, представляет «жизнь в пространстве», и история публичная, которая, как политическое пребывание «в форме», защищает и обеспечивает первую: «линия веретена» и «сторона меча». Они обретают свое выражение в идее семьи и государства, однако также и в прообразе дома**, в котором благих духов супружеской постели (гения и Юнону всякого старинного римского жилища) защищает дверь, Янус. И вот история экономики встает бок о бок с частной историей рода. От длительности цветущей жизни невозможно отделить ее силу, от тайны зачатия и оплодотворения — питание. Чище всего взаимосвязь того и другого проявляется в существовании крепких расой крестьянских родов, которые в здравии и многоплодье коренятся на своей полоске. И как в образе тела половой орган связан с кругообращением***, так центр дома в ином смысле образует священный очаг, Веста.

Именно поэтому экономическая история означает нечто принципиально иное, чем история политическая. Во второй на первом плане находятся великие однократные судьбы, которые хоть и протекают в обязательных формах эпохи, но каждая сама по себе

*С 341 слл

**С 91, 122 слл. ***С 8.


499


строго персональна. В первой же, как и в истории семьи, речь идет о развитии языка форм, а все однократное и личностное оказывается малозначительной частной судьбой. Значением обладают лишь принципиальные формы, за которыми миллионы случаев. Однако экономика — это только основа всякого так или иначе осмысленного существования. Важно ведь, в конце концов, не то, что люди — поодиночке и как народ в целом — находятся «в форме», хорошо питаются и плодовиты, но для чего это нужно, и, чем выше поднимается человек исторически, тем значительнее его политическая и религиозная воля по задушевности символики и силе выражения превосходит все то, что имеется в смысле формы и глубины в экономике как таковой. Лишь тогда, когда с наступлением цивилизации начинается отлив всего вообще мира форм, вперед выступают голые и навязчивые очертания ничем не прикрытого жизнеобеспечения: это время, когда пошлое речение о «голоде и любви»635 как движущих силах существования перестает быть постыдным, когда смысл жизни оказывается не в том, чтобы набраться сил для исполнения задания, но в счастье большинства, в спокойствии и уюте, «panem et circenses», и на место большой политики приходит как самоцель экономическая политика.

Поскольку экономика относится к расовой стороне жизни, она, как и политика, обладает лишь нравами, но не имеет никакой морали*, ибо в этом и состоит отличие знати и духовенства, фактов и истин друг от друга. У всякого профессионального класса, как и у всякого сословия, имеется само собой разумеющееся чувство не благого и злого, но хорошего и плохого. Кто им не обладает — бесчестен и низок. Ибо честь находится в центре также и здесь, отделяя чутье на то, что подобает (чувство такта экономически деятельного человека), от религиозного миросозерцания и его фундаментального понятия греха. У торговцев, ремесленников, крестьян имеется вполне определенная профессиональная честь, и градации ее тонки, но не менее определенны для владельцев магазинов, торговцев по экспорту, банкиров, предпринимателей, для рудокопов, матросов, инженеров и даже, как известно всем и каждому, для грабителей и нищих, поскольку последние ощущают свое профессиональное товарищество. Никто эти нравы не устанавливал и не записывал, однако они тут как тут; как и всякие вообще сословные нравы, они иные как от места к месту, так и от эпохи к эпохе и