Закат Европы — страница 35 из 55

   Wenn im Unendlichen dasselbe

   Sich wiederholend ewig fliest,

   Das tausendfältige Gewölbe

   Sich kräftig ineinander schliesst.

   Strömt Lebenslust aus allen Dingen,

   Dem kleinsten wie dem grössten Stern,

   Und alles Drängen, alles Ringen

   Ist ewige Ruh in Gott dem Herrn[10].

Различение этих предельных идей есть дело сердца. Логика истории, направленности, трагической необходимости бытия, царящая в этой области, не похожа на логику природы, число и закон, причину и действие, вообще на то, что осязательно и понятно. Мы говорим о логике скульптурной группы, прекрасного стихотворения, мелодии, орнамента. Это имманентная логика всех религий.

Это – религия, и даже великое искусство может при помощи своих символов только касаться этой последней тайны каждой души, поскольку оно само является религией. Поскольку же произведение искусства имеет художественную форму, то есть ту техническую элементарную форму, которой можно выучиться в школе и в мастерской, которая образует основу всякой традиции и условности, канон фуги, канон ваяния, строение трагедии, – постольку произведение искусства есть нечто ставшее, принадлежащее миру как природе и его логика имеет причинную окраску. Нельзя не усматривать родства высшей математики той же самой культуры с этим объектом работы художника («формой» в противоположность «материи»). Но если произведение искусства в своих глубинах нарушает эту форму, если оно перестает быть похожим на множество рядовых произведений данной эпохи и входит в круг немногих творений Божьей милостью, то оно приобщается к форме становления, – тогда оно имеет судьбу и само является судьбою в развитии культуры; перестав быть атомом в прибое волн поверхности истории, оно само творит историю и «делает эпоху» в буквальном смысле слова. Таким образом, оно носит в себе идею благодати западного христианства, которая изображает случай и судьбу в высшем этическом свете. Предопределение (первородный грех) и благодать – в этой полярности, которая всегда является в форме чувства, непрестанно движущейся жизни и никогда не может быть содержанием естественнонаучного опыта, заключено существование всякого подлинно выдающегося представителя западноевропейской культуры. Она служит основой написанной или только мыслимой автобиографии всех европейцев, в том числе протестантов и атеистов, хотя бы даже она прикрывалась понятием «эволюция», которое прямо из нее происходит; вот почему она не оказывала никакого действия на античного человека, судьба которого была совсем иного рода. Из этой полярности можно вывести все трагическое творчество Шекспира и Гете – опять-таки в противоположность Эсхилу и Софоклу. В ней последний смысл портретов Рембрандта и музыки от Баха до Бетховена. Назовем ли мы предопределением, промыслом, внутренним развитием то, что сообщает нечто родственное жизненному пути всех западноевропейцев, – все равно оно останется недоступным для мысли. Здесь всякий рационалистический анализ религиозных идей кончает бессмыслицей – мнимым преодолением церковных догм при помощи «результатов науки». Учение о предопределении у Кальвина и Паскаля (оба они с большим чистосердечием, чем Лютер и Фома Аквинат, отважились вывести следствия из диалектики Августина) есть та неизбежная нелепость, к которой приводит рассудочный анализ этих вещей. Здесь совершается переход от логики чувства к логике понятий и законов, от непосредственного созерцания жизни к системе объектов. Страшная душевная борьба Паскаля есть борьба человека с необычайно глубокой внутренней жизнью, который был в то же время прирожденным математиком; предельные и серьезные запросы души он хотел подчинить одновременно великим интуициям пламенной веры и абстрактной точности, соответствовавшей его замечательным математическим способностям. Вследствие этого идея судьбы, или, выражаясь в терминах религии, промысел Божий, приобрела схематическую форму принципа причинности, – следовательно, кантовскую форму рассудочной деятельности. В самом деле, таков именно смысл предопределения, который представляется логически несовместимым с живой, свободной и постоянно ощущаемой благодатью, имманентной только историческому («надприродному»), а не природному образу мира. Сомнение в бытие Божьем есть удел человека, в котором глубина рассудка побеждает глубину души.

16.

Если мы обратимся теперь к дальнейшему уяснению феномена случайности, то мы уже не подвергнемся опасности увидеть в нем исключение из причинной связи явлений природы или нарушение ее. «Природа» не есть тот образ мира, в котором участвует судьба. Когда углубленный взор отрешается от чувственного, ставшего и, приближаясь к ясновидению, проникает в окружающий мир и ощущает действие уже не объектов, а первофеноменов, то неизбежно получается историческая, вне– и сверхприродная, точка зрения: таков был взор Данте и Вольфрама, старческий взор Гете, выражением которого является прежде всего конец второй части «Фауста», и – что всегда недооценивали – взор Сервантеса, когда ему предстал образ Дон Кихота. Если мы погрузимся в этот мир судьбы и случая, то нам, может быть, покажется случайным, что на нашем маленьком светиле разыгрывается эпизод «всемирной истории»; покажется случайным, что люди, животный вид, обитающий на поверхности этой планеты, обладают феноменом «познания», и именно в этой форме, так различно описанной Кантом, Аристотелем и другими, покажется случайным, что действием этого познания являются именно эти законы природы («вечные и общезначимые»), создающие картину той «природы», о которой каждый из нас думает, что она одинакова для всех людей. Физика с полным правом изгоняет случай из своей картины мира, но случайностью представляется само ее появление в качестве духовного феномена в случайный момент аллювиального периода истории земной коры.

У кого нет способности видеть эту другую картину мира, созерцать историю в высшем смысле, созерцать мир как «Божественную комедию», как божественное зрелище, кто, следовательно, подобен в этом отношении Канту и большинству мыслителей-систематиков, тот найдет в истории только бессмысленную игру случайностей, в банальнейшем смысле этого слова. Но и художественное исследование присяжного историка стоит немногим выше «прагматического» анализа поверхностных событий, является не больше чем остроумной санкцией банально-случайного.

Напротив, в основе «астрологической» точки зрения на мир, даже в тех случаях, когда она проводится с соблюдением научных приемов, лежит убеждение, что вся вселенная, как созвездия, так и люди, находится по ту сторону всякой природной причинности и образует единство совсем другого порядка, имманентная логика которого и есть как раз логика судьбы. Кеплер, открывший математические законы движения планет, был убежденным астрологом (он, между прочим, составил гороскоп Валленштейна). Я усматриваю в каждом трагическом произведении – при том, конечно, условии, если оно относится к подлинному искусству – выражение астрологического жизнеощущения, хотя бы даже автор, как эмпирическая личность, отрекался от него. Наличность этого жизнеощущения у Шекспира доказывается не только сценами ведьм в «Макбете», которые действительно сообщают космический смысл этому произведению, но также смутно выраженным основным настроением «Лира», «Зимней сказки» и в особенности «Бури». Здесь стечение обстоятельств и предопределение уместно было бы назвать словом рок. Здесь властвует только судьба и случаем называется лишь то, что отдельный человек уже совершенно не в состоянии понять в наглядном образе. С этой последней точки зрения судьба и случай окончательно сливаются в некоторое высшее единство; здесь я имею в виду то, что выдающиеся христиане – я еще раз вспоминаю о Данте – с непоколебимой уверенностью ощущали как «божественный мировой порядок». Различие между судьбой и случаем объясняется тут только местом наблюдателя. Самым замечательным подтверждением этого является Шекспир, в котором до сих пор еще никто не искал и никто не предполагал трагика случая. И все же как раз здесь заключено ядро западноевропейской трагедии, которая является в то же время отражением западноевропейской идеи истории и ключом к раскрытию не понятого Кантом смысла слова «время». В самом деле, простая случайность, что политическая ситуация Гамлета – убийство короля и вопрос о престолонаследии – встречает именно этот характер. Простая случайность, что Яго, обыкновенный негодяй, какого можно встретить на всякой улице, наметил именно этого человека, чья личность обладала совсем незаурядной физиономией. А Лир! Что может быть случайнее (и поэтому «естественнее») сочетания его царственного достоинства с унаследованными его дочерьми роковыми страстями? Геббель захотел изобразить своих персонажей в виде более последовательных людей, в жизни которых исключена случайность, – но он достиг этого ценою неестественности. Натянутость, систематичность его концепций, которую каждый чувствует, не будучи в состоянии понять ее причины, объясняется тем, что логически-причинная схема его душевных конфликтов противоречит исторически движущемуся мироощущению, с его совсем иной логикой. Мы чувствуем наличие большого ума и отсутствие глубокого проникновения в существо жизни.

Именно этот западный оттенок случайного совершенно чужд античному мироощущению и, следовательно, античной драме. У Антигоны нет ни одного случайного свойства, которое играло бы какую-нибудь роль в ее трагических положениях. Случившееся с царем Эдипом – в противоположность судьбе Лира – могло бы случиться со всяким другим. Это античная судьба, «общечеловеческий» фатум, которому подвержено всякое вообще «sōma» и который никоим образом не зависит от случайных личных качеств.

Обыкновенные исторические сочинения всегда будут описывать случайное. Такова судьба их авторов, которые в духовном отношении более или менее стоят на уровне массы. Перед их взором природа и история переплетаются в крайне поверхностное единство, и «случай», sa sacrée Majesté le Hazard, для человека из толпы есть самое понятное из всего существующего. Он есть результат еще не доказанных таинственных причин, которые заменяют у таких исследователей не ощущаемую ими логику истории. Этому вполне соответствует анекдотическая картина переднего плана истории, арена для всех охотников за научной причинностью, авторов исторических романов и исторических пьес. Сколько войн возникло из-за того, что ревнивый придворный захотел удалить какого-нибудь генерала от своей жены! (В письмах Лизелотты Орлеанской содержится много маленьких закулисных анекдотов в духе этой точки зрения на французскую историю.) Сколько битв выигрывалось и проигрывалось из-за забавных инцидентов, вторгавшихся в их ход! Вспомните о движении веером алжирского дея и других подобных случаях, которые оживляют исторические сцены опереточными мотивами. Смерть Густава Адольфа или Александра кажется сочиненной плохим драматургом. Ганнибал представляется простым интермеццо античной истории, в течение которой он неожиданно вторгся. «Путь» Наполеона не лишен мелодраматизма. Конрадин, последний Штауфен, служит вечной темой ученической поэзии. Кто ищет имманентной логики истории в причинно-следственном ряду поверхностно понимаемых отдельных событий, тот, оставаясь последовательным, всегда будет находить в истории забавно-бессмысленную комедию, и я склонен думать, что сцена танцев пьяных триумвиров в «Антонии и Клеопатре» Шекспира, на которую так мало обращают внимания, – по-моему, одна из великолепнейших сцен в этом бесконечно глубоком произведении – есть насмешки первого исторического трагика всех времен над прагматическим пониманием истории. Это крайне популярное понимание издавна пользовалось признанием в «мире». Оно поселяло надежды у маленьких честол