управляющий Сикелид так не задерживал высылку денег. Мысли Хармида витали, в голове путались строчки буколических стихов, воспоминания о свете и тенях облаков над холмами, разорванных обнаженными скалами, о трепетно мерцающих каплях воды на цветах адиантума, когда единственное, что мешает увидеть белую наяду, дремлющую на дне источника, — это крошечный водопад, непрестанно покрывающий рябью его поверхность. Там был пастушок, пасший своих овец по правую сторону дороги, идущей от ложбины Дикой яблони, пастушок с самой веселой на свете улыбкой. Я собирался возвратиться назад на другой же день, — подумал Хармид. — И не вернулся совсем…
Такова жизнь. Хрупкое очарование, исчезая, оставляет долгое сожаление. Пастушок, конечно, простой деревенский парнишка. Но оттого, что он жил в памяти лишь как милый образ с лучезарной улыбкой полного счастья, он проследовал сознанием утерянных возможностей, недосягаемой красоты. Чем была моя жизнь? — спросил себя Хармид, соображая, можно ли отложить покупку новых сандалий до будущей недели. — Моя жизнь, — размышлял он, — была отдана бескорыстному желанию наблюдать за душами молодых. Я боготворил идею стихийного роста; я был садоводом, выращивающим молодые деревца. — Эта фраза утешила его, а он нуждался в утешении. Ибо что получил он в награду? Червоточину, гниль, побеги, упорно растущие там, где им не следует расти: вместо цветов, грациозно раскрывающихся навстречу ласковым солнечным лучам, что-то непонятное, с отвратительной личинкой внутри. Надо перечитать «Менон»[121] Платона, чтобы восстановить свою веру; и потом в поисках вечных истин сделать новую попытку исследовать Главкона.
Хармид подозревал мальчика в двуличии — он наверняка бесстыдно рассказывает о своем хозяине мальчишке из пекарни.
Прогрохотав по лестнице, прибежал, задыхаясь, Главкон.
— Да, он с нею обнимается! — крикнул он, широко распахнув дверь, так что покачнулась на своей подставке древняя аттическая ваза с черными фигурами, одно из сокровищ Хармида. Хармид подскочил, чтобы подхватить ее, хотя ей не угрожала никакая опасность, и по неловкости смахнул ее на пол. Он стоял, глядел на осколки, затем машинально поднял самый крупный из них; на осколке можно было прочитать подпись — Экзекий. Хармиду показалось, что, если задержать дыхание или на миг закрыть глаза, если очень сильно захотеть или притвориться, что ничего не случилось, амфора снова станет целой и вскочит на свою подставку. Красоту невозможно разрушить. Его ум лукавил перед лицом случившегося.
— Не мы первые научились ценить красоту, — пробормотал он, внезапно почувствовав, что обладает даром ощущения скользящего времени, забвения и разлуки и вместе с тем исчезновения времен, дыхания Экзекия на своем лице, восторга требовательного мастера, когда он поворачивал перед собой только что созданную им амфору. Хармид поднял второй осколок. Хопайс калос[122] — было начертано на нем.
— На этих старинных аттических вазах, — назидательно сказал он Главкону, — все фигуры вначале покрывались черным лаком, но для разнообразия обнаженные части тела женщин перекрывались белой краской, а то и гравировались, и затем все обжигалось на слабом огне. Хармид чувствовал, как утихает его гнев и боль. — Белая краска применялась также для изображения седых волос, полотняной одежды, блестящих металлических предметов и других вещей.
— Да, — сказал Главкон с сомнением.
— Будь добр, повтори, что я сказал, — продолжал Хармид сурово. — Ты становишься очень невнимательным. Я никогда не упускаю случая расширить твой кругозор, вложить ценные сведения в твою неблагодарную голову. Я уже говорил тебе это и раньше. Долго так продолжаться не может. Боюсь, что мой неприятный долг — подвергнуть тебя наказанию, если ты не сможешь повторить то, что я сейчас объяснил.
— Ты сказал: «Ступай вниз и погляди, не обнимается ли Пэгнион с толстой поварихой». А он обнимается. И что-то пригорало.
Хармид грустно покачал головой.
— Ты вынуждаешь меня к этому, негодный мальчишка. Я вижу, что без порки никогда не сделаю из тебя образованного человека. В конце концов мне придется продать тебя. Я не могу терпеть невежду около себя.
— Ну ладно, побей меня! — завопил Главкон. — Я не буду больше невеждой! Только не продавай меня!
С раболепно семенящим за ним следом Главконом Хармид побрел к докам. Он обошел огромное прямоугольное здание, через которое проходила большая часть прибывающих и отправляемых грузов, и продолжал путь среди снующих носильщиков, ослов, повозок, таможенников, писцов с письменными принадлежностями, повешенными на шею, и каких-то горланящих во всю глотку людей. К восторгу Главкона, привезли для отправки за море слона и двух пантер. Слон мелкой африканской породы, с большими веерообразными ушами скорбно трубил, а пантеры рычали, когда носильщики поворачивали клетку, чтобы поставить ее на большую телегу. Кругом стоял густой запах пряностей. Во внешних доках не видно было никаких признаков того запустения, какое царило в военном порту. Здесь было почти так же оживленно, как и в прежние времена. У причала едва ли нашлось бы хотя бы одно свободное место. Несколько судов стояло на ремонте; на палубы других были перекинуты сходни, по которым бесконечной вереницей перебегали носильщики в одних лишь набедренных повязках, с мешками или тюками на плечах. Воздух оглашали проклятия на всех языках, известных на побережье Средиземного моря. На пунических судах дальнего плавания, вернувшихся из отважных рейсов за океан, с носами, украшенными лошадиными головами или пузатыми карликами, шла разгрузка железной руды.
По покрытой мусором дороге, переступая через канаты и снасти, Хармид направился вдоль мола, построенного из огромных, массивных каменных глыб.
— Беги вперед и спроси, прибыл ли «Лебедь» из Сиракуз, капитана зовут Стратилакт, — сказал он Главкону.
— Я знаю, знаю. Капитан Стратилакт! — Главкон понесся вприпрыжку, полный желания угодить.
Хармид смотрел, как он бежал, перескакивая через толстенные бревна. В конце концов, он молод и ему следует предоставлять некоторую свободу; и у него все же имеются зачатки вкуса. Может быть, на этот раз в столь тщательно лелеянном цветке не окажется обычной червоточины. Чего я не выношу, — подумал Хармид, — это усмешки, появляющейся у мальчиков лет четырнадцати, после того как их оторвали от игры с товарищами. Хармид решил купить Главкону по дороге домой любое пирожное, какое он захочет, хотя бы оно было противным и неудобоваримым. Собственно говоря, желание есть ужасные пирожные было признаком невинности, которую он так высоко ценил. Он с грустью наблюдал ее исчезновение с первыми угрями зрелости и пошлости «опыта».
Хармид немного повеселел. В этой части порта почти каждый говорил по-гречески, хотя чаще всего с ужасными ошибками и своеобразным произношением гласных звуков. Он испытывал братские чувства ко всем этим мускулистым морякам. Что он делает здесь, в этой чужой стране? Надо уехать обратно в Афины, жить среди учащейся молодежи. Он теперь имеет все возможности проявить себя как знаток Кар-Хадашта. Это значительно увеличило бы удовольствие от застольных бесед о грамматике, древностях и рецептах соусов. Но тут же он вспомнил, что в Греции все так неустойчиво; он может оказаться на пути все опустошающей армии, a то и двух. Что ж, времена теперь очень занятны, пока сам ты в безопасности. В нем снова возродился интерес к Ганнибалу; может быть, следует собрать побольше материала и через год написать изящный научный труд о конституционных изменениях в Кар-Хадаште. Теоретически я всегда был демократом перикловской школы, — размышлял он. Ганнибал обладает величием, равно как и неистовством. Если бы только период его правления увенчался драматическим концом, я написал бы поистине яркое маленькое сочинение, в котором был бы сделан намек — ну, может быть, и не слишком прозрачный, — что Ганнибала вдохновлял некий высокообразованный грек, житель Кар-Хадашта, создавший перикловскую атмосферу в окружении Ганнибала. В сущности, это было бы вовсе не так уж неверно; разве у него не было с Ганнибалом несколько весьма приятных бесед в прошлом году? Не нужно быть слишком суровым к человеку действия, решил он. И он снова услышал в воздухе Кар-Хадашта флейты и голоса трагического хора; почувствовал воздействие великой личности, с неукротимым ритмом сосредоточенной воли бурно поднимающейся к кульминационному жертвенному жесту. Восхитительно.
Главкон вернулся бегом; он так запыхался и разволновался, что не мог говорить. Кивая, он схватил Хармида за руку.
— В чем дело? — спросил встревоженный Хармид. — Когда ожидается прибытие корабля?
— Корабль уже прибыл! — вскричал Главкон. — Вон он стоит.
Сердце Хармида упало. Почему капитан не известил его? Но, вероятно, нет никаких оснований беспокоиться. Капитан мог умереть или что-нибудь еще могло случиться. Судно принадлежало солидным владельцам; ценности, доверенные им с соблюдением необходимых формальностей и надлежащим образом застрахованные, не могли пропасть, даже если капитаны напивались пьяными и падали за борт. Таща за собой Главкона, Хармид поспешил к стоянке судов, обругал носильщика с тележкой, загородившего проход между двумя грудами тюков, и подошел к кораблю, который, по словам Главкона, и был «Лебедь». Да, это действительно был «Лебедь». Хотя Хармид ничего не смыслил в судах, он узнал нос корабля.
Капитан Стратилакт стоял на пристани, разговаривая с писцом, у которого туника оттопыривалась от засунутых под нее кусков папируса. Хармиду показалось, что капитан его заметил и хотел улизнуть. Однако от писца не так-то легко было отделаться. Он схватил капитана за рукав и потребовал более полных сведений относительно каких-то горшков.
Стратилакт смущенно кивнул Хармиду.
— Подожди минутку. Я должен сначала закончить с этим малым. Великолепная погода, а? — И Хармиду пришлось ждать в шумном, пыльном доке, где становилось все жарче и противнее, в то время как писец, почесывая затылок своим тростниковым пером, твердил, что, судя по документам, чего-то не хватает.