Закат семьи Брабанов — страница 3 из 46

диаметрально противоположными состояниями и понятиями — фантомы нашего рассудка, не способного ни обуздать эмоции, ни подменить их.

5

Мир «Семьи Брабан» непредсказуем, и точно так же непредсказуем его создатель Патрик Бессон.

Бессон родился в 1956 году в Париже, а дебютировал в 1974 г. двумя повестями сразу, причем и «Любовные страдания», и «Я столько могу рассказать» немедля были оценены по достоинству: достаточно заметить, что пробу пера восемнадцатилетнего прозаика сравнивали с фурором, произведенным в литературе начала века Раймоном Радиге. Безукоризненный стиль — вот что объединяет все произведения, написанные Бессоном на сегодняшний день. Это рассказы, романы, повести, эссе, пьесы, и всего их более сорока. Варьируются жанры, формы, стилистические доминанты, но их блистательное воплощение остается неизменным. Будь то трогательный дневник обретшей первую любовь отроческой пары («Дом одинокого молодого человека», 1986), забавный конфликт двух американских евреев-коммунистов, пришедшийся аккурат на времена маккартизма («Юлий и Исаак», 1992), детективная история о мужчине, инфицированном СПИДом и сознательно заражающем этой болезнью женщин, рассказанная в манере «грязного реализма», если не неонатурализма («Богатая женщина», 1993), или замаскированное под расследование повествование о судьбе югославской эмигрантки («Дара», 1985), Бессон всюду неподражаем в своей точности, ироничности, парадоксальности, в рано обретенном и осознанном мастерстве.

У Бессона сегодня не только целый набор литературных премий, но и стойкая репутация литератора, независимого в мнениях и оценках, способного одновременно публиковаться в правой «Фигаро» и в левой «Юманите», да еще высказывать неординарные, хотя и небеспристрастные (у писателя есть югославские корни) суждения о недавней войне в Югославии. Неангажированность и непредсказуемость заставляют критиков возводить литературную родословную Бессона к поколению «гусаров», незадолго до его рождения (в начале 50-х) покусившихся на незыблемый авторитет левых интеллектуалов в лице Сартра памфлетом Жака Лорана «Поль и Жан-Поль» и поставивших под сомнение черно-белую идеологическую оценку итогов второй мировой войны романом Роже Нимье «Голубой гусар». Отечественные литературоведы времен социализма «гусаров» не жаловали, однако нельзя не отдать должное этим литераторам, ныне уже увенчанным лаврами Академии: уходом от ложной многозначительности и запрограммированной политической конъюнктурой глубины они оживили литературный процесс, а их эксперименты с традиционной реалистической поэтикой, не означавшие, однако, ее полного отрицания, дали новый импульс развитию романного жанра, причем, пожалуй, не меньший, нежели куда более радикальные искания «нового» и «нового нового романа».

…«Новый гусар» Бессон, балансирующий между традицией и нетрадиционностью, триллером и семейным романом, иронией и сарказмом, предстает перед русскоязычным читателем во всей своей непредсказуемости. Остается только открыть книгу на первой странице и закрыть ее на последней.

Константин Михеев

1

В этот предвечерний час городок Карл-Маркс выглядел издалека оранжевым. Я возвращалась домой первой, особенно с тех пор, как Бенито посадили в тюрьму Флёри-Мерожи. Суд присяжных приговорил его к пяти годам заключения. Мы бы предпочли, чтобы дали больше, особенно мама.

В моей комнате на втором этаже, раньше принадлежавшей моему брату Бенито, которую после его ареста мы отремонтировали, продезинфицировали, а священник из Бобиньи освятил ее, лежали новая коробка с красками, подаренная мне папой на Рождество, несколько игрушек Боба и боевой цеп Бенито — единственное оружие, которое нам удалось спасти во время обыска. Из окна я видела нашу вишню, улицу Руже-де-Лиля[1] и особняк Глозеров. Предвечерняя тишина казалась прозрачной и игристой, напоминая шампанское, которое пьют во время свадеб или дней рождения.

Мой отец возвращался из редакции журнала «Летр де ла Насьон» где-то через час после меня — кроме вторников, когда он давал уроки йоги отставным полицейским. Он заезжал за покупками в супермаркет и по пути забирал Боба из яслей. Припарковав у дома «Пежо 106», папа относил пакеты с продуктами на кухню, возвращался к машине, поднимал Боба, с трудом выпрямляясь из-за радикулита, — он утверждал, что заработал его потому, что они с мамой редко занимались любовью, а мама, оправдываясь, заявляла, что он ест слишком много сырого лука, — и, задрав голову, нежно и робко улыбался мне.

Мама и Синеситта возвращались домой вместе, так как обе работали в парижском квартале Мадлен. Каждый день они ездили на одном автобусе и одной линии экспресс-метро. Мама говорила, что по этой причине моя сестра в тридцать шесть лет все еще не нашла себе мужа. Синеситта семь месяцев прожила одна в комнатушке («однокомнатной квартире», если придерживаться точного термина в контракте о найме) на Больших бульварах, приезжая домой на выходные. Она купила подержанный «Фиат», чтобы, возвращаясь в Париж поздно вечером по воскресеньям, не бояться, что на нее нападут хулиганы из Карл-Маркса. Затем стала уезжать на работу в понедельник утром прямо из дома, оставляя машину во дворе и садясь вместе с мамой в пригородный автобус. Возвратившись в понедельник вечером, чтобы забрать машину, она обычно оставалась на ужин, засиживалась допоздна и решала переночевать в своей бывшей комнате; во вторник все повторялось, а через несколько дней наступали выходные. В конце концов Синеситта предпочла снова жить вместе с нами, а папа занялся ее комнатушкой: расторгнул контракт о найме и перевез в наш дом кое-что из колченогой подержанной мебели, которой сестра обзавелась на улице Ришелье.

Рост Синеситты был метр восемьдесят три. Бенито мечтал о том, чтобы она стала манекенщицей и он сопровождал бы ее в кругосветных путешествиях. Когда он рассказал ей о своем плане, она, смерив его ошеломленным и нежным взглядом раненой антилопы, заявила, что работа бухгалтера ее вполне устраивает и она не собирается ее менять. Все же моя сестра отличалась строгой красотой, которая произвела бы фурор в женских журналах. Ее карие глаза выражали легкую грусть по поводу того, что они не голубые. В те редкие моменты, когда она улыбалась (а моя сестра почти никогда не улыбалась), за ее розовыми полными губами открывались ровные белые зубы, которые она чистила каждый раз после еды и с которых каждый год снимала камни; зубы, которых ни разу не коснулся сигаретный дым; зубы, не подвергавшиеся воздействию алкоголя — юношеские и сияющие — и за которые, как мне казалось, можно было ее полюбить. Нежные уши с продетыми в них крошечными бриллиантиками прятались под спокойными волнами волос. Синеситта относилась к тем женщинам, которые, устав быть блондинками, после тридцати лет перекрашиваются в шатенок. По мнению мамы, у нее не было талии. Но разве этим можно объяснить, почему Синеситта не нашла мужа? Она одевалась как бухгалтерша или, скорее, как бухгалтер. Ее кокетство заключалось в обуви. У нее были зеленые туфли с золотыми заклепками и красные со стразами. Второй ее страстью, насколько мы знали, был белый шоколад.

Наша семья, как и многие другие, любила лето, но с тех пор, как Бенито попал в тюрьму, мы со все возрастающей тревогой ожидали приближения каждого 14 июля[2]. Борясь с этим чувством, мама погружалась в изучение каталогов морских круизов, взятых в туристических агентствах; папа стирал и гладил все белье, попадавшееся ему под руку; Синеситта утраивала ежедневную дозу белого шоколада; я рисовала днем и ночью — это был мой период мертвых лошадей, за которым последовал период сгнивших цветов, — а Боб, кстати, никогда не видевший Бенито, так как родился через несколько недель после его заключения, спал дольше, чем обычно, словно испытывая потребность от чего-то укрыться во сне; днем же орал по неизвестной причине до тех пор, пока кто-нибудь из нас — чаще всего мама — не брал его на руки и не уносил на прогулку в сад.

Ночь с 13-го на 14-е мы проводили в молчании, оцепенении, разбредясь по разным углам дома, но мысленно прижавшись друг к другу. А в это время все вокруг развлекались: одни мчались на мотоциклах или мопедах на бал, другие поджигали петарды на улицах Руже-де-Лиля, Поля-Вайян-Кутюрье или Луи Одрю. Наше беспокойство достигало апогея на следующий день во время военного парада, который мы смотрели по телевизору. Мы заключали абсурдные пари. Если президент улыбнется премьер-министру до того, как мы сосчитаем до пяти, Бенито отпустят. Если президент заговорит с мэром Парижа до того, как они подойдут к Политехнической школе, наш брат останется в тюрьме. Если мэр Парижа почешет нос — или, быстро добавляла моя мать, пригладит волосы ладонью, — президент помилует Бенито только в будущем году.

В ужасном настроении мы съедали изысканный обед, который папа, терзаемый бессонницей, с маниакальным старанием готовил ночью (устрицы в мускате «Бом-де-Вениз», суфле из крабов под соусом из моллюсков или цыпленок в шампанском с жареными шампиньонами), затем, храня молчание, слушали пресс-конференцию президента. В комнате слышалось только дыхание Боба. Казалось, что он старается дышать как можно тише. Когда президент, наконец, начинал перечислять бесстрастным и скучным голосом — так как его это, конечно же, не увлекало — список помилованных: мелких правонарушителей, проштрафившихся профсоюзных деятелей или злостных неплательщиков налогов, — мы обменивались взглядами, не решаясь вздохнуть с облегчением. Но как только президент с видом добропорядочного и рассудительного человека присоединялся к своим гостям, участвующим в приеме под открытым небом, мы выключали телевизор и с оптимизмом начинали обсуждать интервью, прекрасно зная, что Бенито был не мелким правонарушителем или проштрафившимся профсоюзным деятелем, а крупным парижским бандитом, который никогда не работал, не платил налогов и ни разу за всю свою сознательную жизнь не располагал законно полученными деньгами. В последующие дни мы старались меньше двигаться и говорить из страха потревожить ангела-хранителя всех извращенцев или языческую богиню — хромую и психованную девицу, которую Посейдон и Афродита зачали втайне от Гефеста и которая защищала Бенито и, может быть, все еще защищает, где бы он сейчас ни находился. Если в конце месяца у нас не было никаких известий от мэтра Друэ, это означало, что мы выиграли и что наш брат будет освобожден не раньше следующего года. Чтобы отметить это событие, мы устраивали праздник, назвав его «днем начала каникул», но наши гости, особенно те, кто имел возможность познакомиться и пообщаться с Бенито в период между его двадцатидвухлетием — возрастом, когда он, по словам папы, свихнулся — и его арестом на стадионе Парк-де-Пренс четырнадцать лет спустя, знали, что именно мы отмечаем.