– И ты там, как медведь в малиннике. Чего ж не пожилось при таком богатстве?
– Мы народ гулевой, наждаком тертый, не любим на одном месте сидеть. А бывал ли из вас кто на горах Сарматских? Взъедешь на те горы, и солнышко – вот оно, пикой достать можно. Привязал я раз коня месяцу за рог, а сам спать лег. Проснулся, гляжу со сна: мать честна! Месяц ушел и коня увел. Парень я догадливый, пальцы в зубы, да как свистну! Конь был удал, услыхал меня, поводок оборвал – и бултых в воду. Скоро и ко мне на зов приплыл… Эх, Донец-река быстра, по тебе сомы бьются, аж пыль столбом!
Смех заглушил Никишкины байки. Просмеялись и снова взялись за чарки.
– Острог ставить, што ль, податься? – уставился на кабатчика неморгающим взглядом Петро. – Ондрюшка Овражный меня знает. Мы с ним спина к спине на валу бились.
– Смекаю, какой из тебя строельщик, – ехидно захихикал Никишка и посмотрел на кабатчика. – Топор хоть раз держал в руках? Не им ли ухо оттяпал?
Кабатчик тоже засмеялся, а Новгородец досадливо отмахнулся, как от назойливой мухи.
– Ох, Черкас, сгубит тебя твой язык! Болтлив ты безмерно, – сурово оборвал его Фролка. – Добры слова слухай да на ус мотай. А язык держи за зубами.
Распоп откинулся затылком на стену. Глаза его вприщурку наблюдали за слабым пламенем догоравшего огарка.
– Эх, жизня человечья, вспыхнет и прогорит. У одного с искрами, у другого с чадом, а у третьего не прогорит, а протлеет, так что никто и не заметит… – Он перекрестился на тусклые, закопченные образа в красном углу: – Храни мя, Господи, от нечисти полевой и боровой, мчажной и овражной, домовой и банной, от худой и справной…
Фролка трижды сплюнул через плечо. Его содружники молча следили за ним. Юрата зажег еще один жирник и присел рядом, выставив штоф вина – от себя. Жидкий штопор вонючего дыма потянулся к потолку…
Но тут снова хлопнула дверь за спиной. Мужики, как по команде, вздрогнули и дружно оглянулись.
В кабак вошли двое. Подошли к стойке. Юрата поспешил к ним.
– Кажись, Ондрюшка заявился, – тихо сказал Гаврила. – Он же навроде кабаки не жалует? А с ним кто? В немчурском платье?
– Вящий энто, Мироном кличут, – пояснил Петро. – Царский человек! Ему покойный воевода наказал острог на Абасуге поставить.
– Рожа энта мне знакома, – хихикнул Никишка, – тока какой ему острог ставить? Он в Сибири без году неделя! Его ни мошка, ни клещ покудова не жрали.
– Пасть сомкни, – посоветовал Петро и махнул рукой посмотревшему в их сторону Андрею. – К нам подваливайте, господа хорошие!
Андрей и Мирон подошли, устроились за соседним столом. Юрата принес на подносе две чашки наваристых щей, полкаравая хлеба, миску хариусов и выставил штоф вина – от собственных щедрот. Андрей смерил его тяжелым взглядом:
– Убери зелье! Несподручно нам!
Юрата быстро исполнил приказ и, пригорюнившись, присел рядом с Гаврилой.
– Далеко людей ведешь, Ондрюха? – осторожно спросил Петро. – Може, место в лодке и для меня найдется?
Андрей и Мирон молча хлебали щи и вопроса словно не слышали. Мужики переглянулись. Штоф на их столе был уже наполовину пуст. Никишка потянулся к нему, но Фролка шлепнул его по руке, и тот быстро отдернул ладонь.
Андрей зачерпнул остатки щей, шумно втянул их в рот и, отложив ложку, расправил пальцами усы.
– А тебе что за дело? – спросил он, посмотрев на Новгородца исподлобья.
– Так настоящему казаку сиднем сидеть скука смертная. На одном месте тока пень растет, да и тот гниет, – почесал лохматый затылок Петро. – Расшива с товаром сгорела, что нам остается? А ты, бают, далеко людей водишь, но всех обратно вертаешь.
– Неправду бают, – скривился Андрей, – не всех вертаю. Но коли кто помрет при мне, того хороню по-христиански, как Бог велел. Просто так православну душу в чужбине не оставлю. – Он помолчал мгновение. – Тебя, Петро, возьмем. Ты корабельщик знатный. По солнцу на обед пойдем. А там по реке сплошь луд [70] падуны, шивер [71] Хороший кормщик завсегда требный.
– А меня возьмешь? – подал голос Фрол. – Не смотри, что питух, службу ведаю.
– Нельзя расстригу в ватагу брать. Этого свечкодуя я насквозь вижу и еще на аршин под ним! Он из семи печей хлеб ест, и нашим и вашим пляшет! – угрюмо заметил Юрата. – Мое дело десятое, но подведет он вас под монастырь.
– О, зело скудоумны твои реци, – взвился распоп. – Ты за девками своими приглядывай, чтоб юбки не задирали перед литвой. Давеча видел на базу, как дщерь твоя Глафира ноги раздвига…
Фролка не закончил фразу. Стеклянный штоф разлетелся вдребезги на его голове. Расстрига вскрикнул и повалился с лавки. Из-под старенькой скуфии потекла, заливая лицо, кровь.
Мирон и Овражный поднялись из-за стола.
– Куда подходить? – рванулся за ними Петро.
– Завтра по заранью сбор у съезжей избы, – буркнул Андрей. – С оружием, в доспехах. Ествы на первость прихвати.
Дверь хлопнула. Есаул и царев посланник покинули кабак. Юрата набрал в ковш воды из стоявшей возле двери кадки и плеснул на Фролку. Тот замычал, задвигал беспорядочно руками и сел. А Юрата вернулся за стойку, пробормотав:
– Эх, злая мачеха – Сибирь! Всех без разбору гложет!
Глава 20
Догорала вечерняя заря. Багровое солнце наполовину скрылось за сопкой, поросшей хилым лесом. А как скатится за лохматую вершину, так сразу и стемнеет. Но, искупав коня, Мирон не спешил уходить. Держа в поводу Играя, он стоял на берегу и смотрел на холодную воду, что стремительно неслась мимо, крутила буруны и билась сердито о черные коряги, которые притащило весенним паводком. Завтра река понесет на своей спине восемь дощаников с людьми и лошадьми, с провизией, пороховым зельем и оружием.
С утра еще по берегу горели костры, гвалт стоял такой, что слышно было в остроге. Пенистая волна накатывала на берег, раскачивала дощаники, мелкие лодки, будар [72] и кедровки. Много праздного люда шаталось вокруг. С любопытством пялились на суда, готовые к отплытию. Оставалось одно – загрузить припасы. И артельный уставщик Данила Ухогрыз носился вдоль берега по скрипевшей под сапогами гальке и сердито покрикивал:
– Эй, голота! Шибче! Шибче!
Босые, в рванье отметники бегали взад-вперед по хлипким мосткам, таскали на тощих спинах кули с мукой, зерном, горохом, толокном. Волокли по двое корзины с вяленой рыбой и мясом, с трудом тянули непромокаемые чувалы из свиной кожи – с пороховым зельем и свинцом.
Целый день суета, крики, брань… К вечеру выставили возле судов караул отгонять охочих до поживы ярыжек кабацких, бездомок блудных да побродимов гулящих. Кого-то взашей пришлось выставлять, кто-то сам убрался от греха подальше. Но ведь зарок никто не давал, что ночью не вернется?
Прохладный ветерок проник под рубаху, и Мирон зябко поежился. Что предстоит впереди? Во враждебной неспокойной степи, в неизведанных горах? Случись что, ждать помощи неоткуда. Одно остается: уповать на Всевышнего или на удачу. Но удача – баба переменчивая. Одного на руках из беды вынесет, а другого в шажке от спасения бросит. Не угадаешь, кому улыбнется, а к кому спиной повернется.
Конь рядом забил копытом, зафыркал. На спуске к реке, петлявшем между берез и сосен, послышались грузные шаги. Кряхтя и что-то бурча под нос, подошел Сытов с красным от натуги лицом. Отмахиваясь от комаров одной рукой, поздоровался. На плече у него лежал сыромятный вьюк. Он с облегчением сбросил его на гальку и крикнул, обернувшись к леску на спуске:
– Выходь, Олена! Тута он!
Мирон с большим удивлением наблюдал, как из зарослей показалась молодая коренастая женщина с узлом в руках. Подхватив за край юбку, она резво перебирала ногами по тропе, мелькая белыми лодыжками. Лица, как он ни силился, не разглядел. Молодайка низко надвинула платок на лоб. Спустившись, она сверкнула глазами на Мирона, но не подошла, устроилась в стороне на сухой лесине, вынесенной на берег вешней водой.
Мирон молча перевел взгляд на Сытова.
Тот засуетился.
– Мирон Федорович! Тут тако дело, – он снял шапку и принялся мять ее в руках. – Это Олена! Може, помните? Исподнее постирать вам отправлял. Возьмите ее в стряпухи. Она женка крепкая! Сама за себя постоит! Ей что фузе [73] что лук со стрелой. Зверя в глаз бьет.
– Женок я не беру, – рассердился Мирон, – от них один разлад. А мне не надобно, чтоб служивые дрались из-за бабы.
Сытов скривился.
– Олена погоды не сделает. Зато вы всегда в пригляде будете! Постирать, покашеварить. Да и… – он хитро прищурился. – Мужику без бабы, что горшку без ухвата!
– Козьма Демьяныч, – оборвал его Мирон, – говори прямо, что задумал? На кой ляд мне твоя девка сдалась? Пользы от нее на грош, а мужики взбесятся, на лоскутья порвут и меня, и ее.
– Правда ваша, – погрустнел Сытов. – Моя энто девка, зазноба давняя. Тока Степанида пронюхала и грозит мя смертным боем забить, коль не отправлю ее из острога. Глянь-ка, что с утра сообразила! – И, повернувшись левым боком, показал глубокую царапину под ухом. – Грит, на вилы вас обоих вздерну! А она вздернет! Сил и ндрава хватит! Так что возьми Олену. Девка она справная. – И приблизившись почти вплотную, прошептал: – Сладкая, рачивая (страстная)! Али не помните?
Помните? Какое там! Мирон выругался про себя. Сытову он не слишком верил. Может, и впрямь от полюбовницы решил избавиться, но и догляду к нему приставить. Но какой прок от догляды, если поплывут они завтра за тридевять земель и неизвестно когда вернутся в Краснокаменск? Если вообще вернутся…
– Я тут кое-че принес в дорогу, – засуетился Сытов, приняв его молчание за согласие. – Муки полпуда, толокна фунта три, мясо воловье копченое, хлебов две ковриги… Тока рядом с собой посели, а то мужики ссильничают.
– Не могу я ее взять, – взмолился Мирон, стараясь не смотреть в сторону Олены. – Говорю же: распри из-за бабы пойдут, драки. Вся затея насмарку!