[74] стегали.
– И что же, домой вернулась? – борясь с дремотой, спросил Мирон.
На мгновение ему стало неловко оттого, что не испытывал к Олене сочувствия. Успел насмотреться на местные нравы. Острожные женки и девки сами шли в руки, и Олена не была исключением. Она отдавалась Мирону с неуемной алчностью, распаляя его все больше и больше. Словно хотела и выпить до дна, и самой налиться до краев.
– Не-е, в тятин дом не пошла. Побежала куда глаза глядять. Так вот до Красного Камня добралась. Тут мне счастье и привалило. Заметил меня Козьма Демьяныч. Три года как один день промелькнули. Жалел он меня, в обиду не давал, так наветила одна злыдня евонной Степаниде. Взбеленилась Степка, кинулась на меня, в волосья вцепилась! Еле нас развели!
Ноги затекли, и по ним поползли мурашки. Мирон пошевелился. Но Олена поняла это по-своему. Обняла за плечи, заглянула в глаза, прижалась теплой грудью.
– Не бросай меня, слышишь? Я тебя нежить буду, ласкать, все твои затеи сполнять. Андрюшка – злой, драчливый. Он жалеть не будет. Ему что баба, что бесермен какой…
Олена прильнула к Мирону, коснулась губами груди, а затем разом перемахнула и устроилась у него на коленях. Ее широко открытые глаза смотрели в упор. Толстые влажные губы шевелились. Девка обвила его поясницу ногами и требовательно вскрикнула:
– Ну же, Мироша, ну!..
И он снова сошел с ума. За воплями Олены и шумом воды, бившей в борта, они не расслышали шорох. Кто-то быстро пробежал по берегу мимо. Через мгновение со стороны остальных судов раздались тревожные крики, взволнованный галдеж. Темноту прорезала яркая вспышка.
Мирон мигом столкнул Олену с колен. Вскочил на ноги, прикрываясь парусиной. Один из дощаников пылал, вокруг него суетились черные людские фигурки. Натянув порты, князь спрыгнул в воду и помчался на огонь, не замечая, что Олена – в сарафане, но простоволосая и босиком – мчится за ним. Однако, в отличие от Мирона, с оружием – кривой калмацкой саблей. Откуда та взялась, непонятно.
Но пока они добежали, пожар уже притушили. В воздухе витали запахи горелой тряпки и паленого волоса.
– Что случилось? – спросил Мирон казачьего десятника – старшого над караульными. – Откуда огонь?
– Да вон, – кивнул он в сторону костра. – Кыргызский лазутчик объявился. Факел забросил в лодку. Вот и занялось. Но, слава те, Господи, тут же затушили. Попона, что сверху лежала, затлела, да парусина смолевая как порох вспыхнула. Сбросили кипу в воду, вроде обошлось! – Он перекрестился. – До порохового зелья огонь не дошел, а то было б грому на всю округу.
– Как это лазутчик объявился? – возмутился Мирон. – А где сторожа околачивались? Спали небось?
– Задремали маненько, – отвел взгляд десятник. – Весь день вчерась лодки загружали, подустали порядком.
– В яме хорошо отдохнете! – произнес сквозь зубы Мирон. – Как на вас в походе надеяться, коли вы караул обеспечить не сумели?
– Ваша милость, – десятник снял шапку и склонил голову. – Меня казните, а казачки не виноваты. Это я дозволил им подремать, а сам остался дозорить, токо не справился. Тоже сон сморил.
– Где лазутчик? Спытали его, откуда он? С чего вдруг решил судна пожечь?
Десятник отвел взгляд в сторону:
– Схватили его казачки, а он себя ножом по горлу! Кровишши!
– А чтоб вас! – рассверепел Мирон.
И оттолкнув десятника с дороги, направился к едва тлевшему костру. Рядом с ним чернело распростертое тело.
Подошел, склонился. Точно, кыргыз! Лицо залито кровью. Грудь, руки – все в кровавых ошметках. Пересилив отвращение, присел на корточки, вглядываясь в искаженное смертью лицо. И тут словно отблеск зарницы высветил воспоминание: Степка-кузнец торгуется с двумя степняками за медный котел… В ухе лазутчика – та самая приметная серьга, свернувшийся в кольцо барс. Он хмыкнул, но ничего не сказал десятнику. Ведь ему и в голову тогда не взбрело, что вражеские доглядчики могут свободно разгуливать по острогу.
– Вздынься, поганец, вздынься! – раздалось из темноты.
К костру, пятясь, подступили два бородатых казака. Они волокли кого-то на аркане. Как оказалось, второго кыргыза. Сначала Мирон подумал, что тот тоже перерезал себе горло. Вся морда в крови! Но почему ж мотает головой и гневно мычит? Или казаки просто-напросто нос ему раскровянили?
– Ен себе язык откромсал, – пояснил старый одноглазый казак с белой, как лунь, бородой. – Вот кровишша и хлещет. Штоб нам его секреты не выведать. Тока у него нож нашли с тамгой. Глянь, Федька, чья это тамга, какого улуса? Негли, Искерова?
Десятник взял в руки нож. Кыргыз дернулся и замычал. Лицо его исказилось злобой. Тогда старик отвесил ему крепкую затрещину, и лазутчик обвис на казачьих руках.
– Искерова, – с хмурым видом десятник оглядел нож. – Вон его тамги – волчья башка, а с другой стороны – голова емана, козла дикого.
– Клейма Искера? – поразился Мирон. – Но Искер убит! Это сын его, Тайнах, лазутчиков послал. Непременно он! Решил поход сорвать в кыргызские степи!
Нахмурившись, приказал:
– В яму лазутчика!
И, развернувшись, решительным шагом направился к тропе, что вела к острогу. Олена бросилась за ним, схватила за руку:
– Сапоги забыли надеть, рубаху…
Он отмахнулся с досадой, но вернулся. Олена, подперев щеку кулаком, молча наблюдала, как он одевается, и только когда Мирон очутился на берегу, тоскливо спросила:
– Не останетесь седни?
– Нет! – отрезал он.
Не сдержавшись, прошелся-таки по ней взглядом. Крепкие плечи, короткая шея, широкие бедра, а ноги-то… Ноги, как два карабельных кнехта! Никакого изящества! И как он мог с ней, да не один раз, да на жестких тюках? Все-таки отвратная девка! Заморочила, глаза отвела!
Но вслух ничего не сказал и, развернувшись, быстро зашагал по тропе к острогу. Следом два казака поволокли сомлевшего лазутчика.
Олена лежала с открытыми глазами на жестких, больно мявших бока и спину тюках, таращилась в черное небо, грызла ржаной сухарь и умилялась, вспоминая: «Миро-о-онушка! Славный мой! Ладушка! Тело белое, точно сметана, а глазки голубенькие. Колечки на шее, прям коприна, тоже мягонькие. И волосом рус…»
Слегка всплакнув, Олена притихла и долго еще слушала не смолкавшую и ночью тайгу: тоскующий свист какой-то птицы, хриплое мяуканье рыси, заунывный вой волчицы, подзывавшей волка. Потом тайгу вспугнул чей-то дикий вопль: не то страстный лешачий клич, не то хохот болотной кикиморы. Это кричала сова, возвращаясь с добычей в гнездо. Но эти звуки не пугали Олену, как не пугало ее будущее. Бывало и хуже!
Она накрылась с головой парусиной и заснула. А во сне счастливо улыбалась.
Глава 21
Еще до восхода солнца собралась вся ватага, без малого три сотни служивых, казаков и охочих людей, перед съезжей избой. За многими прибежали следом женки и детишки, приковыляли старики и старухи.
Батюшка, обратившись к востоку, читал напутную молитву.
Люди молились в глубоком молчании, иссеченные солнцем и ветром лица их были суровы.
– Избави нас Иисус Христос и Царица Небесная от огня, меча, потопу, гладу, труса и хвороби…
Выстрелила острожная пушка, давая знак к отплытию. Тогда, по обычаю, распили по чарке и с шутками да смехом двинули к лодкам. Долго заводили по мосткам упиравшихся лошадей. Те недовольно ржали, казаки бранились. Одна коняга сиганула через борт. Пока ее загоняли на берег и вновь тянули по мосткам на судно, прошло около часа. Солнце уже выглянуло из-за горы, когда Петро Новгородец прокричал долгожданное:
– Эй, ватага, отваливай!
Сбросили чалки, потянули из воды якоря – связанные в сетку камни.
– Ну, славен Господь! – Петро Новгородец крепко взялся за руль.
– С походом, братцы! – прокричал Овражный, приложив ко рту ладони. – Бери-и-сь! Загре-е-е-бай!
Ударили в медный корабельный тумбан на яртаульно [75] лодке.
Мирон снял шапку и тоже перекрестился:
– Господи, благослови!
И все торопливо закрестились вслед.
Гребцы, подстраиваясь под удары барабана, поплевали в ладони. «Э-э-эх!» – дружно выдохнули и взялись за длинные тяжелые весла-греби.
– Р-раз! Р-раз! Р-раз! – разнеслось над рекой, а следом – удар! еще удар! – вспарывая воду, упали греби, и пошли, пошли неспешно – одна лодка за другой, – забирая на матеру.
Есаул прошел на нос судна и, высоко подняв над головой, метнул в воду флягу вина, затем разломил через колено ковригу хлеба и тоже бросил волнам в пасть.
Чтобы загладить путь-дорожку, старый казак, бормоча «Отче наш», плеснул за борт кедрового масла.
Кто-то диким голосом завел песню:
– Енисей ты наш, родный батюшка,
Что волною бьешь о круты борта,
На моей лодье паруса порвал…
С других лодок подхватили:
– Ты меня не ждал, тока я пришел…
Подняли рогожные и ровдужны [76] паруса. Мигом навалился ветер, и заходил бурунами, задышал, как живой, Енисей.
С первой лодки покрикивали:
– Держись по матере!
И пошли, пошли дощаники, тяжело выворачивая на простор реки, где от берега до берега с версту, наверно, а то и больше. Пошли, разгоняя утренний туман, вспахивая темную воду, пугая тишину веселым гоготом и криками. И за этим гамом совсем потерялся голос кукушки, разносившей над безбрежными просторами тайги свое извечное «ку-ку»…
Вот уже неделя пошла, как взвалил Енисей на свой хребет небывалую ношу: плыли остроносые, широкодонные корабли, плыли на юг. Шли под парусами и на гребях. Люди на борту не разгибались весь световой день, страдали от гнуса и палящей жары, проливных дождей и пробиравшего до костей северного ветра. Плеск воды, хриплый гам и брань, а то вдруг удалой свист и хохот висели над рекой днем и ночью. Перепуганные птицы и звери падали в зеленые заросли, затаившись, пропускали чудовищные лодки и бежали, летели, прятались в таежную глухомань.