point de vue [точка обозрения (фр.)], в математическом же анализе – остаточный член бесконечного ряда, а именно завершение искомого направления, выступает здесь в понятийной форме. Фауст второй части трагедии умирает, потому что он достиг своей цели. Конец света как завершение внутренне необходимого развития – вот закат богов. Это-то и означает учение об энтропии – как последняя, как безрелигиозная редакция мифа.
Остается только обрисовать конец западной науки в целом, который ныне, когда она полого идет вниз, может быть с надежностью предугадан заранее.
Также и это, предвидение неотвратимой судьбы, относится к приданому исторического взгляда, которым обладает лишь один фаустовский дух. Умерла также и античность, однако она об этом и не догадывалась. Она верила в вечное существование. И даже последние дни, каждый из них по отдельности, переживались ею с ощущением безоблачного счастья, как дар богов. Мы знаем свою историю. Нам еще предстоит последний духовный кризис, который охватит весь европейско-американский мир. О его протекании нам рассказывает поздний эллинизм. Тирания рассудка, которая не воспринимается нами, потому что мы сами пребываем в ее зените, – это во всякой культуре эпоха, пролегающая между зрелым мужчиной и стариком, и не более того. Наиболее явным ее выражением является культ точных наук, диалектики, доказательства, опыта, каузальности. В ионике и в барокко мы видим расцвет этого культа; спрашивается, в каком виде он придет к своему завершению.
Предсказываю: еще в настоящем столетии, столетии научно-критического александризма, столетии великой жатвы и окончательных редакций, воля к победе науки окажется преодоленной новой чертой задушевности. Точная наука приходит к самоуничтожению вследствие все большего утончения собственной постановки вопросов и собственных методов. Вначале (в XVIII в.) были опробованы ее средства, затем (в XIX в.) была опробована ее мощь; теперь мы наконец видим ее историческую роль. Однако от скепсиса дорога ведет к «второй религиозности»[384], которая наступает не до культуры, но после нее. Мы воздерживаемся от доказательств; мы желаем верить, а не расчленять. Критическое исследование перестает быть духовным идеалом.
Отдельный человек заявляет о своем отказе, откладывая в сторону книги. Отказ культуры заключается в том, что она перестает обнаруживаться в высших научных интеллигенциях; однако наука существует лишь в живом мышлении великих поколений ученых, и книги – ничто, если они не оживают и не действуют в людях, которым они по плечу. Научные результаты – это исключительно элементы духовной традиции. Смерть науки заключается в том, что она больше ни для кого не событие. Однако наступило пресыщение двумястами годами научных оргий. Пресытились не отдельные люди, нет, пресытилась сама душа культуры. Это выражается в том, что те исследователи, которых высылает в исторический мир современности душа культуры, оказываются все мельче, у́же, бесплоднее. Великим столетием античной науки был III век, после смерти Аристотеля. Когда явились римляне, когда умер Архимед, все уже было, по сути, завершено. Нашим великим столетием оказался XIX век. Уже ок. 1900 г. почти не было ученых, чей стиль можно было бы сравнить со стилем Гаусса, Гумбольдта, Гельмгольца. Как в физике, так и в химии, как в биологии, так и в математике великие мастера вымерли, и теперь мы переживаем decrescendo блестящих последышей, которые, подобно александрийцам римской эпохи, упорядочивают, собирают и подводят итог. Это – всеобщий симптом для всего, что не принадлежит к фактической стороне жизни, к политике, технике и экономике. После Лисиппа мы не видим больше ни одного великого скульптора, явление которого оказалось бы судьбоносным; после импрессионистов нет больше ни одного художника, после Вагнера – ни одного музыканта. Эпоха цезаризма не нуждается в искусстве и философии. Вслед за Эратосфеном и Архимедом, творцами в собственном смысле слова, идут Посидоний и Плиний, которые отбирают, проявляя при этом вкус, и, наконец, Птолемей и Гален, которые только переписывают у других. Подобно тому как масляная живопись и контрапунктическая музыка в немногие столетия исчерпала возможности органического развития, так и динамика, мир форм которой расцветает ок. 1600 г., ныне представляет собой рушащееся здание.
Однако еще прежде этого перед фаустовским, преимущественно историческим духом возникает никогда прежде не ставившаяся и даже не мыслившаяся в качестве возможной задача. Еще будет написана морфология точных наук, которая исследует, в какой внутренней связи, как формулы, находятся все законы, понятия и теории и что они как таковые знаменуют собой в биографии фаустовской культуры. Теоретическая физика, химия, математика, рассмотренные как совокупность символов, – вот окончательное преодоление механистического воззрения на мир с помощью интуитивного, вновь религиозного его рассмотрения. Это есть последний шедевр физиономики, вбирающий в себя в качестве выражения и символа также и систематику. В будущем мы не будем задаваться вопросом, какие общезначимые законы лежат в основе химического сродства или диамагнетизма (догматика, которой было исключительно занято XIX столетие), мы будем даже изумляться, что вопросы такого рода полностью завладевали умами такого уровня. Мы будем исследовать, откуда берутся эти предопределенные фаустовскому духу формы, почему они должны возникать именно у нас, людей одной-единственной культуры, в отличие от всех прочих, и какой глубокий смысл заключается в том, что полученные числа появились перед нами именно в данном картинном обличье. При этом мы сегодня едва ли догадываемся о том, что́ из якобы объективных величин и опытов представляет собой исключительно обличье, только внешность и выражение.
Отдельные науки – теория познания, физика, химия, математика, астрономия – все с большей быстротой сближаются друг с другом. Мы приходим к полному тождеству результатов, а тем самым и к слиянию воедино миров форм, которое, с одной стороны, представляет собой сведенную к немногочисленным базовым формам систему чисел функционального характера, с другой же стороны, приносит с собой в качестве их именования небольшую группу теорий, которая в конечном итоге может и должна быть распознана как закамуфлированный миф раннего времени, а также сведена к образным базовым чертам, имеющим, однако, физиономический смысл. Эта конвергенция осталась незамеченной, потому что после Канта, а собственно говоря, уже после Лейбница ни один ученый больше не владел проблематикой всех точных наук.
Еще столетие назад химия и физика были друг другу чужды; сегодня их уже невозможно рассматривать по отдельности. Вспомним о таких областях, как спектральный анализ, радиоактивность и тепловое излучение. Пятьдесят лет назад самое существенное в химии еще можно было выразить почти что без математики; теперь химические элементы стоят накануне того, чтобы испариться в математические постоянные переменных комплексов отношения. Однако элементы в их чувственной осязаемости были последними напоминавшими об античной скульптурности величинами естествознания. Физиология готова сделаться разделом органической химии и пользоваться средствами исчисления бесконечно малых. Четко разделенные в соответствии с органами чувств области старой физики: акустика, оптика, учение о теплоте – оказались ныне растворившимися и слитыми воедино в динамику материи и динамику эфира, чисто математические границы которых уже более невозможно с точностью соблюдать. Ныне последние наблюдения теории познания объединяются с наблюдениями высшего математического анализа и теоретической физики в чрезвычайно труднодоступную область, к которой, например, принадлежит или должна была бы принадлежать теория относительности. Теория излучения различных видов радиоактивных излучений представляется таким символьным языком, в котором не содержится больше ничего наглядного.
Химия стоит накануне того, чтобы вообще отказаться от наглядных качеств элементов (валентности, веса, сродства, реакционной способности), вместо того чтобы с как можно большей точностью их определять. То, что элементы, в зависимости от их «происхождения» из соединений, могут характеризоваться по-разному; то, что они представляют собой комплексы разноплановых единиц, которые хоть и действуют в экспериментальных условиях («реально») как единство высшего порядка, а тем самым практически неразделимы, однако обнаруживают глубокие различия в том, что касается радиоактивности; то, что посредством излучения лучистой энергии имеет место разложение, а значит, можно говорить о продолжительности жизни элемента, что, очевидно, полностью противоречит первоначальному понятию элемента, а тем самым и созданной Лавуазье современной химии, – все это придвигает соответствующие представления к учению об энтропии с ее сомнительной противоположностью каузальности и судьбы, природы и истории. Этим самым оказывается обозначенным путь нашей науки к открытию тождества ее логических или числовых результатов со структурой самого разума, с одной стороны, с другой же – к тому прозрению, что и вся вообще облачающая эти числа теория представляет собой исключительно символическое выражение фаустовской жизни.
Наконец, здесь будет уместно назвать в качестве одного из важнейших ферментов всего мира форм подлинно фаустовское учение о множествах, которое резко отличается от прежней математики тем, что занимается уже не единичными величинами, но совокупностями каким-то образом одноплановых морфологически величин, например совокупностью всех квадратных чисел или всех дифференциальных уравнений определенного типа. Теория множеств усматривает в этих совокупностях новые единства, числа высшего порядка и подвергает их исследованию под новым, ранее совершенно неизвестным углом зрения в отношении их мощности, порядка, равносильности, счетности