Молчания Джона вполне достаточно, чтобы понять: по этому вопросу мы по-прежнему стоим на противоположных позициях.
Когда мы ехали домой, Джон молчал, и я подумала, что, наверное, лучше больше никогда не поднимать эту тему. Из-за какой-то чепухи он лишился покоя. А я тоже хороша, вместо того чтобы навсегда забыть об агентах и о разговоре с ними, я разжигала в Джоне беспокойство пустыми рассказами.
Когда мы вернулись домой, он сразу же пошел на кухню включить духовку. Я предложила помощь, но он отказался.
– Ты с утра в костюме, – заметила я. – Пойди хоть переоденься.
– Ничего, я привык, – ответил Джон, не глядя на меня, и я почувствовала, что сегодняшняя школьная история все-таки очень его расстроила.
Наверное, он угадал мои мысли, потому что повернулся и попытался улыбнуться.
– Скоро будем ужинать. Позовешь Мейсона?
Просьба застала меня врасплох. Я предпочла бы держаться от него подальше, особенно после того, что сказал мне Томми. Мне не хотелось его видеть, а тем более разговаривать с ним, однако я сжала волю в кулак и пошла приглашать этого типа к столу.
Как в прошлый раз, я искала его по всему дому, и опять безуспешно.
– Он может быть в подвале, – предположил Джон. – Ты туда спускалась?
Я вопросительно посмотрела на крестного.
В доме, оказывается, был подвал!
– Дверь за лестницей. Белая, – сообщил он, помешивая в сковородке золотистый соус.
Я обошла лестницу и обнаружила полуоткрытую белую дверь. Как я могла ее не заметить?
Узкая, освещенная лампочками лестница вела вниз. Именно там и находился Мейсон, когда казалось, будто сначала он растворялся в воздухе, а потом появлялся как из-под земли.
Спускаясь, я уловила запах краски и поняла: там комната, которую, по словам Джона, нужно докрасить.
Пройдя дальше, я набрела на просторную комнату с низким потолком: голые стены, пленка на полу. Тут и там банки с краской, несколько широких кисточек и пара малярных валиков.
Я постояла, осматриваясь, из соседней двери долетал глухой звук резких ударов. За дверью горел свет, я медленно подошла и заглянула – небольшая комната, забитая разным хламом: облезлая доска для серфинга, сложенные стопкой корзины, складные стулья и коробки, сваленные у стен.
В центре комнаты стояла массивная металлическая конструкция, сделанная из плоских мягких панелей, расположенных на разной высоте.
Возле этой конструкции, чуть согнувшись, подпрыгивал Мейсон, освещенный настольной лампой. Это он стучал – бил кулаками по панелям, а опора поскрипывала в ответ. Мокрые от пота волосы упали ему на глаза. Рукава футболки были закатаны, обнажая плечи и напряженные мышцы, которые высвобождали неистовую силу.
Я смотрела на эту сцену не дыша. Его руки до запястий были обмотаны белыми бинтами, зрачки под длинными ресницами казались неподвижными, так как Мейсон полностью сосредоточился на движениях.
Я поняла, что вздрагиваю от его ударов – быстрых, точных, пугающе сильных. Мейсон наверняка хорошо знал, куда надо бить, чтобы противнику было больно. Он наверняка в курсе, как сломать ребро или вывихнуть плечо, словом, идеальная машина насилия.
Что могли бы натворить эти руки, если дать им волю!
Тут Мейсон заметил меня. Блеск его глаз прорезал полутемную комнату и пригвоздил меня к полу. Сразу захотелось убежать. Ну почему я молча стояла, как будто подглядывала за ним!
– Ужин готов, – сказала я, словно оправдываясь.
Мейсон поднял руку и снял с запястья маленькие черные часы. Я догадалась: они фиксировали сердечный ритм и количества ударов во время тренировки. Потом он вытер подбородок подолом футболки. Я увидела его загорелый живот, выступающие мышцы пресса, блестящую от пота кожу. У меня как будто костер разгорелся в желудке, и я тут же отвела взгляд. Я нервно потерла руки и развернулась, собираясь уйти.
– Подожди минутку.
Я замерла на месте, прежде чем снова обернуться. Мейсон сосредоточенно разбинтовывал руку.
– Сегодня… что там была за история с Фицджеральдом?
Этот вопрос меня поразил, но тут же сменился более важным. Почему он об этом спрашивает?
Его не волновал наш разговор с Джоном о том, почему он выдал меня за свою племянницу. Он тогда просто ушел, рассерженный и как будто даже не желающий слушать, настолько ему было все равно. Что изменилось?
– Никакой истории, все нормально.
Мейсон посмотрел на меня. Он словно схватил меня сильным взглядом и удерживал на месте, не давая шевельнуться. У меня свело живот. Последнее время Мейсон редко на меня смотрел, поэтому я отвыкла от его взглядов и, вероятно, потеряла к ним устойчивость.
– А мне так не показалось.
– В любом случае можешь не беспокоиться, что это как-то тебе повредит, – резко ответила я, быстро повернувшись к нему спиной.
Я пулей выскочила из подвала, как будто бежала от источника слепящего вредоносного света, на который нельзя смотреть. Но, даже не видя Мейсона, я продолжала чувствовать его взгляд, словно меня слепил очень яркий свет.
После ужина я сидела в своей комнате. По венам растекалось странное ощущение. Я чувствовала себя злой, разгоряченной и нервничала без видимой причины. Из головы не выходил вопрос Мейсона.
В общем, я ответила честно: при разговоре с Фицджеральдом ничего не произошло. Что бы там ни думал Джон, дела обстояли именно так. Я знала отца таким, каким он стал после переезда в Канаду. За семнадцать лет его прошлое ни разу не нависало над нашей жизнью тревожной тенью. Зачем кому-то искать меня сейчас?
«Потому что он умер, – ответил голос внутри меня, – потому что ты больше не живешь в краю льдов, потому что ты – все, что от него осталось».
«Потому что он умер». Я часто заморгала, к горлу подкатил ком. Я попыталась сглотнуть его, загнать обратно, но сердце замедлило ход, тяжелым биением выталкивая на поверхность моего сознания тягучую боль.
Я сделала шаг назад, отступая от этой боли. Горячие от слез глаза лихорадочно метались по комнате, пока не остановились на старой коробке, подклеенной синей клейкой лентой. Я достала из нее газетную вырезку. Текст опубликовали незадолго до моего переезда в Санта-Барбару: «Умер знаменитый инженер-программист.
Американец Роберт Нолтон скончался в возрасте сорока двух лет в далеком канадском городе, где он жил со своей дочерью.
Причиной смерти, видимо, стала неоперабельная раковая опухоль. Несмотря на ранний уход из профессии, Нолтон за годы своей деятельности внес ценнейший вклад в развитие инноваций, явившись пионером в области компьютерной инженерии. Все наследство он оставил любимой дочери в надежде, что со временем оно заполнит огромную пустоту, образовавшуюся после его потери».
Газетная бумага смялась в моих пальцах. Боль прокралась в сердце, и я тщетно старалась не прогнуться под ее тяжестью. Горло перехватило, перед глазами все поплыло.
«Нет», – всхлипнула я, когда моя душа сжалась. И опять мною завладела тоска. Как же мне не хватало папы. Иногда я отказывалась верить в его смерть.
Порой мне казалось, что дней в больнице не было, я все еще ждала, что он войдет в дверь, поздоровается и отвезет меня домой. Иногда мне даже казалось, что я видела его мельком в толпе людей или за окном какой-нибудь машины. Мои глаза обманывали меня, и сердце, казалось, переставало биться.
«Будь стойкой», – прошептал папин голос, и боль достигла своего предела.
Разбитая на осколки душа будто умоляла меня закричать, взорваться, наконец исторгнуть из себя страдание.
Я пошла в ванную. Включила воду, и из крана вырвалась холодная струя. Я долго споласкивала лицо, чтобы утихомирить, остудить горячую боль. Она разъедала меня изнутри. Вскоре она заберет все: мою душу, мои глаза, даже мой голос.
Есть пять стадий принятия горя: первая – отрицание, отказ признать утрату, неспособность принять столь радикальное потрясение; остальные – гнев, торг, депрессия и, наконец, принятие.
Я не находила себя ни в одном из этих состояний. Я не отрицала реальность, но не могла ее осознать и обманывала себя, думая, что продолжу жить, подавляя боль, которая затем вырывалась из клетки, как разъяренный зверь. Я заперла сердце на ключ, но страдание нельзя приручить. Оно дышит вместе с тобой, питается твоими надеждами, пьет твои мечты, заглядывает тебе в глаза.
Оно сидит за столом и смотрит, как ты ешь. Ты можешь сделать вид, что не замечаешь его, но оно тебя не оставляет. Время от времени оно что-то шепчет тебе. У него самый сладкий голос в мире, но это душераздирающая песня.
Страдание подстраивается под тебя, как живое существо. Живет в твоем молчании, мелькает в твоих кошмарах, зарывается во тьму и пускает корни. Оно похоже на тебя больше, чем кто-либо. Страдание – это ты.
Я глубоко вздохнула, увидев в зеркале свое отражение. В покрасневших глазах таилась боль, которую я никак не могла изгнать. Но я продолжала оттеснять ее в самые потаенные уголки внутри себя.
С трепещущим сердцем я дотронулась до маленького каменного лепестка, висевшего на цепочке, закрыла глаза и представила прохладный лес и небо – голубое, как светлый циан, кресло-качалку на деревянной террасе, в котором папа читал каждый вечер.
Мое отчаявшееся сердце, как человек, прижалось к нему и обняло крепко-крепко, чуть ли не раздавив, едва не разорвавшись само, свернулось возле него, как зверек, и осталось с ним.
И, мысленно глядя на родное лицо, я молилась о том, чтобы когда-нибудь увидеть его снова, чтобы показать ему пустую оболочку, которой я была без него. Я обняла бы его, наполняясь его нежностью. Я сказала бы: «Будь со мной, я не справлюсь одна». И мы сидели бы так долго, что потеряли бы счет времени.
Казалось, спустя вечность я провела рукой по глазам, и мой взгляд упал на ванну в отражении зеркала. Она была большой и белой, как фарфоровая лодка.
Я медленно подошла и открыла кран. Тихое журчание расслабляло и напоминало о наших горных источниках. Когда теплая вода потекла по моим пальцам, я решила принять ванну. А потом, разомлевшая, я ни о чем не смогу думать и засну. Опустив затычку, я начала раздеваться. Все еще оцепеневшая, я рассеянно повесила на ручку снаружи что-то из одежды и закрыла дверь.