Заклинатель змей — страница 3 из 64

Мать робко, вполголоса, причитала. Ибрахим и Омар стояли бледные и безмолвные. В голове шумит, и ноги трясутся, и внутри — горячая дрожь. Но когда один из грабителей сбросил с повозки большой зеленый узел, Омар не выдержал, кинулся к нему:

— Не трогай!

— Тяжелый, — удивился туркмен. — Что в нем? Может, золото, а?

— Золото? — подошел к ним предводитель шайки. — Ну-ка… — Развернул узел, встряхнул — и на дорогу с деревянным стуком посыпались темные кирпичи.

— Это что? — огорчился разбойник, увидев в странных кирпичах мало сходства с золотыми слитками.

— Книги.

— Книги? А! — вспомнил туркмен. — Много их мы в Мерве сожгли. — Он нагнулся, подобрал одну, в сандаловой обложке, раскрыл. — Хорошо пахнет! Но что это за чертовщина? Бруски какие-то, черточки, углы, круги. О чем книга? — с любопытством — к Омару. — Может, колдовская, чтоб джиннов на службу вызывать?

— Геометрия Эвклида.

— Кто такой Уклид, — он мусульманин?

— Нет, — ответил Омар, стараясь не смотреть на труп Ахмеда. — Он жил давно, задолго до пророка. Он был румийцем.

— И ты читаешь эту дрянь?

— Читаю. Но это не дрянь. Одна из самых умных книг на свете.

— Как смеешь ты, собачий сын, хвалить сочинение проклятого язычника? В костер твою безбожную книгу! Надо читать коран.

— Я и коран читаю, — нашелся Омар. — Я, да будет тебе известно, знаю его наизусть!

— Весь коран? — изумился туркмен. — Врешь!

— Я никогда не вру.

— Тогда прочитай какой-нибудь стих.

Омар закрыл глаза, припоминая, — и нараспев произнес звучный арабский стих. Но голос его срывался на каждом слове, и стих прозвучал неверно. За такое дурное чтение наставник в школе избил бы тростью. Однако грабитель не разбирался в тонкостях арабской словесности. Он вообще не знал арабского языка.

— И что это значит по-нашему?

— "Не засматривайся очами твоими на те блага, какими аллах наделяет иные семейства". Сура двадцатая, стих сто тридцать первый.

— Э-э… — У туркмена лоб вспотел. Ощутив в ногах внезапную слабость, он присел на корточки, пораженный не столько смыслом стиха, оглашенного бледным мальчиком, сколько самим мальчиком, его смелостью, памятью и сообразительностью.

Свет учености, исходящий от юного перса, слабым отблеском отразился в темных глазах степняка. И, видимо, крохотный лучик невыносимого этого света проник ему в мозг и произвел там смятение. Что-то произошло в его душе, что-то в ней чуть приоткрылось. Он умел драться. Он знал, как лучше отбить удар меча. Он не знал, как отбить словесный удар.

Его охватила непонятная тревога.

— Что со мною? Захворал, что ли, не дай господь. — Помолчав, он сказал потерянно:- И всю эту кучу книг ты одолел?

— Нет. Те дома остались. Эти только начинаю читать.

— А трудно? — спросил туркмен с нелепой, казалось бы, в нем ясной детской доверчивостью.

— Что?

— Ну… читать научиться?

— Совсем не трудно.

— Хм… Как тебя зовут?

— Омар.

— А меня — Ораз. Может, ты станешь когда-нибудь известным человеком, а?

— Если на то будет воля аллаха, — угодливо заметил Ибрахим, цепляясь за малейшую надежду спастись. Каждая жилка в нем натужно звенела, точно струна, готовая лопнуть.

— Аллах, аллах, — задумчиво вздохнул туркмен. — Как там сказано, говоришь: "Не засматривайся"? — Он мутно взглянул на мешки, узлы и горшки, уложенные на полянке — и вдруг загремел, пересиливая что-то в себе и не умея пересилить:- Носит вас по дорогам в такую пору1 Сидели бы дома, сто динаров и три фельса! Надо бы, друг мой Омар, твою мать — ко мне в шатер, тебя самого, и отца твоего, и ваших трусливых слуг — на базар, и лошадь у вас отобрать, и… И ступайте-ка отсюда, пока я добрый! Если б я не захворал… Забирайте книги свои и припасы. Но мешок зерна мы у вас возьмем. Эй! — гаркнул он на дружков. — Грузите все обратно. Мешок зерна оставьте. — Он посмотрел в Омаровы чистые очи, невесело подмигнул ему. — Станешь большим человеком, не забудь обо мне. Запомни: Ораз из племени кынык, одного рода с царем Тогрулбеком. Будь здоров! А вас, храбрецы, — напутствовал он работников Ибрахима, — надо бы высечь на прощание. Ну, да ладно. Зачем ты кормишь таких ненадежных защитников? — обратился он к мастеру.

— Что с них взять, господин? Ремесленный люд. Мирный народ.

— Мирный народ… — Туркмен покосился на его бедро. — Саблю отстегни, подай ее сюда! Она тебе ни к чему.

***

Староста Баге-Санга ахал изумленно:

— Угораздило вас, господин, забраться в этакую глушь! Неужто иного места для отдыха не нашлось? Простите, — мы рады, конечно, новому человеку. Но очень уж скудно, убого у нас. Семнадцать хижин, горстка людей. Скучно.

— В наш тяжкий век, — вздохнул Ибрахим, — нужно иметь про запас надежное убежище. Ведь у вас тут спокойно?

— Как будто, — ответил старик неуверенно. И отвел глаза.

Взрослые — нудный народ. Жить не могут без никчемных дел. Проверить купчую. Попить шербету. Поболтать о новостях… Пока они занимались этим, Омар побежал осмотреть летнее жилье.

Правду отец говорил: безграничен аллах в своих милостях. О рае Омар, конечно, наслышан, но рай небесный — где-то еще впереди, далеко, и попадет ли туда Омар, неизвестно — грехов у него уже немало; что касается рая земного, то, наверное, здесь он и есть.

— Эх, родной! — Маленький, тощий, чуть выше Омара, весь черный живой старичок, сидевший у ограды и взявшийся его проводить, сказал с надрывом, тягуче, скрипуче, но проникновенно:- Не зря селение наше БагеСанг — Каменный сад. Камней тут, видишь, больше, чем деревьев. Землю под ячмень носим в корзинах из дальней долины. Найдем меж утесов прогалину, засыплем, засеем. Сам суди, какой мы получаем урожай. Бывший хозяин вашей усадьбы отчего сбежал в Нишапур? Видишь, я горбатый. Ноги кривые, руки сухие, а ладони — точно лопаты. Нелегко тут жить. Ох, нелегко!

— Зато воздух…

— Может быть. Я иного воздуха не знаю. Правда, в детстве, — лет шестьдесят или больше назад, выезжал с отцом в Астрабад, наглотался пыли, — до сих пор, веришь, нет, чахну от нее. Я, дорогой, помню даже бухарскую власть, — соврал он неизвестно зачем. — При них, саманидах, вроде было полегче. Они редко нас навещали. Верно, тоже грабили. Но они хоть говорили по-нашему. — Похоже, в памяти его давно все перепуталось — и то, что видел он сам, и то, что когда-то узнал от старших. — А как пошли свирепствовать дикий тюрк, султан Махмуд Газнийский и сын его, султан Масуд Газнийский, черт их съел, и сельджукиды-туркмены — хоть в этом пруду утопись! — Он кивнул на небольшой, но, видно, очень глубокий, воронкой, водоем на дне котловины. — Для них все равно, что зима, что лето, что осень. Нагрянут: давай поземельный налог, подушный налог! А где его взять, скажем, весною? На сухих абрикосах живем, хлеб черствый ячменный — и тот бережем, раз в неделю, в пятницу, едим. "И не стало в нашей стране, — как говорится в старой легенде, — псов лающих, огней пылающих".

Омар, и без того бледный, совсем побелел. Занесло их! Но какое дело ему до чьих-то бед? Вот ручей, бегущий с гор через двор, и лужайка с сочным клевером, и белая коза на привязи. Клевер еще не цветет, но над ним уже вьются пчелы.

— Пасеку бы здесь наладить! Тут тебе корм и для божьих пчел, и для лошади вашей, и для бедной козы моей. Эх, один я на свете! Эта коза… она мне и мать, и сестра, и дочь. Но коза — она что? Коза. Дура. Скажи отцу, пусть купит у наших людей трех-четырех ягнят, — за четверть цены отдадут. Вскормлю для вас, зимою забью, отвезу в Нишапур. Будешь есть баранину, растолстеешь, не будешь такой хилый.

— Не люблю. Терпеть не могу, когда кости грызут, салом губы и щеки мажут.

— Ну? А что же ты любишь, родной?

— Молоко.

— Кхм! Оно, конечно, полезно. И я когда-то любил его пить. Но теперь у меня от молока бурчит в животе…

***

Вечер.

— Так ты не прогонишь меня, хозяин? — говорит хмельной старичок, наевшись рисовой каши с мясом и морковью. — Имя мое — Мохамед, что значит Прославленный. В честь пророка, да будет над ним благословение божье! Всяк тут знает беднягу Мохамеда. Я владельцу прежнему служил за еду и ночлег. Видишь, вон, сарайчик под скалою? В нем обитаю. Один я на белом свете. Был когда-то женат, и дети были, но угнал их проклятый Махмуд Газнийский. И дом разломали головорезы. За то, что я, строптивый, шумел. Нетрудно, конечно, другую жену найти и домик заново отстроить, но занемог, как детей забрали, махнул на все рукой, стал выпивать. Ибрахим, подумав:

— Аллах запретил мусульманину пить.

— Знаю, родной! Знаю. Староста наш, — ты видел его, устал меня стыдить и стращать. Но разве он может вернуть мне моих детей? Врагу не пожелаю — деток своих потерять… Я тебе честно скажу: виноват перед ними. Ох, виноват. — Он понурил седую голову, несколько раз стукнул костяшками согнутых пальцев по загорелому лбу. — Однажды… полотенцем, свернутым в жгут, я хлопнул раз-другой свою старшую дочку по заду. Понимаешь?! — вскричал он с пронзительной болью в глазах. — Вторую дочку вот этой рукой, — он дико взглянул на черную руку, — встряхнул за волосы… над землей. Волосики нежные, тонкие. А я ее за них — над землей. Чтоб ей отсохнуть! — Старик Мохамед наотмашь ударил о камень обратной стороной ладони, разбив ее в кровь, и злорадно скривился, довольный болью, как заслуженным наказанием. — Ну, третью не бил. Уж тогда что-то внутри у меня надорвалось. Всего один-то раз и рявкнул на нее, она вся побелела, бедняжка. Будь я проклят! В аду мне гореть. Никогда не бей, хозяин, ребенка, — до последнего часу будешь о том горевать. Где они? Что с ними? Они-то, наверно, если живы, давно уже забыли о тех делах моих паскудных. А я не могу забыть. Ну и страдаю. Да, — Мохамед растер на корявой щеке слезу. — Аллаху, конечно, сверху виднее, что я должен делать, чего не должен. Но я… вот чего не пойму. Султан Махмуд — уж так он был правоверен, истов да неистов, что хоть самому пророку на зависть! Каждое дело его, большое или малое, совершалось только во имя аллаха. Ответь, мудрый юноша, — кивнул старичок Омару, — во имя бога — это во благо тому, кто верит в бога? Или во зло?