– Почти, – был ему ответ. – Впрочем, меня занимает другое, отец. Куда он отправится: вверх или вниз? И хотя дряхлый распутник не заслужил вечного блаженства, очаг, что растопил хозяин лорда Нортенгерленда, для него жарковат. «Тебе возможность все ж дана, чтоб лучше быть»[62]. Я всегда говорил, в аду следует выделить особый угол для ему подобных.
Вытащив записную книжку, герцог сделал пометку: «На следующем вечернем заседании завести со Стэнхоупом спор на любимую тему. Б. imprimis[63] его жизнь и разговор, secundum[64] его смерть и спасение – разбить аргументы – окончательно сокрушить оппонента».
Затем продолжил:
– Отец, что скажете о похоронах? Чем пышнее, тем лучше? Как-никак один из Двенадцати!
И августейший повеса многозначительно хмыкнул.
– Как пожелаете, сир, но проявите должное уважение, мой вам совет. Идемте, я приказал Максвеллу ждать нас в кабинете.
– Иду. Доброе утро, Мэри. Кажется, мы не увидимся до вечера. Скверно, любимая, но придется облачиться в черное как можно скорее. Подумать только, иной причины для самого глубокого траура, кроме нового титула и наследства, у нас нет. Впрочем, прелестному личику моей Мэри черная вуаль только к лицу. Поцелуй, и еще один, доброе утро, герцогиня Заморна, герцогиня Олдервуд, королева Ангрии и не знаю каких еще земель.
Герцог вышел.
– Храни Господь его великодушное сердце, – пробормотала Генриетта.
– И его смятенный разум, – добавил мой отец, выходя вслед за ним.
В кабинете старший и младший Максвеллы приветствовали их глубокими поклонами и почтительным бормотанием. Заморна, замерев на пороге, окинул обоих пристальным взглядом (сравню ли его с тем горящим взором двенадцать часов назад, когда воображение взяло верх над рассудком, едва не приведя к погибели?).
– Достойнейшие крокодилы и аллигаторы дома и поместья, – промолвил он, – кто из вас двоих готов разделить мою невосполнимую утрату? Уильям, твоя желтушная физиономия подойдет. Какая каменная неподвижность мышц! Взгляните на него, отец: брови сморщились, физиономия вытянулась – вылитая скрипка Паганини, уголки губ опущены, лицо посерело, словно скорбь спровоцировала разлитие желчи, черные локоны на смуглых висках струятся с такой неподдельной печалью! О, что за вид – плачущий нарцисс Саронский, рыдающая лилия долин! Мой дорогой Уильям – мой Ионафан, мой Пифий, мой Пилад, мой Иоав, мой Ахат, мой Патрокл, утри слезы. Горевать будем завтра, а сейчас – за дело! Где завещание?
– Вашей светлости известно, что оригинала у меня нет, – рассудительно ответствовал мистер Максвелл, – только копия, заверенная мистером О’Салливаном. Должен ли я прочесть завещание вслух? – спросил он, извлекая громадный пакет, перевязанный, опечатанный и сложенный с казенной скрупулезностью.
– Ни вслух, ни про себя, сэр. Отдайте его вашему отцу, пусть прочтет моему, а вы садитесь и пишите то, что я надиктую. Милдерту О’Салливану, эсквайру, дворецкому поместья Олдервуд. Приступим.
«Сэр, герцог Заморна поручил мне выразить глубочайшую озабоченность вашим рассказом касательно вчерашнего события».
Готово? К тому же это истинная правда! Я и впрямь весьма озабочен.
«Учитывая высокий статус покойного, его светлость высказал желание, чтобы похороны были устроены по высшему разряду, и…»
Пишите, что вы возитесь, Уильям!
«… и приглашения были разосланы тем из оставшихся в живых Двенадцати, кто пока не non compos mentis»[65].
Такая оговорка исключит нашего досточтимого патриарха Колочуна. Пишите, сэр, нечего рассиживаться!
«Итак, по порядку: Уэллсли-Хаус и дворец Ватерлоо примут участие в похоронной процессии, из Адрианополя надлежит вызвать войска. Мой господин дал понять, что возглавит церемонию, будучи самым близким родственником усопшего, а также наследником титула и прочая. Госпожа не прибудет. Его светлость выразил желание, чтобы вы продолжали исполнять обязанности дворецкого, равно как и прочая домашняя челядь. Остаюсь, сэр, вашим покорным слугой, Уильям Максвелл».
Готово? Сомневаюсь, что вы состряпали бы что-нибудь умнее, умудрившись нигде не сфальшивить. А теперь поднимайтесь – следующее письмо я напишу собственноручно.
Мистер Максвелл встал из-за секретера, а его светлость, заняв место дворецкого, взял чистый лист и набросал следующее послание:
«Миллисент, детка, я знаю, твое доброе сердечко будет скорбеть, когда ты узнаешь, что тот, кто должен был быть тебе отцом, скончался от удара несколько дней назад. Но умоляю: один краткий вздох, одна скупая слезинка, ибо большего он не заслужил. Он даже не упомянул твоего имени в завещании, щедрой рукой отдав все до последнего штивера в мои загребущие руки, но знай, я не забуду мою милую кузину. Отныне да не коснется тебя ни единый порыв холодного ветра, Милли. Август теперь твой отец, а равно брат и защитник. Я знаю, моя бедная слепая сиротка, эта весть умножит твою печаль, но если бы я мог принести ее тебе сам, во плоти, то не позволил бы пролиться слезам, или рука, что пишет сейчас эти строки, немедля осушила бы их. Где ты хочешь жить, Френсис? В замке, в старом поместье, в Морнингтон-Корте, во дворце или в Веллингтонстоуне?
Вероятно, ни в одном из этих мест. Я помню затаенное желание, высказанное в твоем последнем письме, быть ближе к Заморне, который занимает в твоих мыслях гораздо больше места, чем заслуживает. Хочешь, детка, я выстрою для тебя красивый маленький павильон над бурным потоком, который я окрестил Арно? Поток бежит сквозь Хоксклифский лес в уединенной зеленой долине. Я вижу, ты улыбаешься, одобряя мой замысел, а значит, так тому и быть. Эффи Линдсей прочтет тебе это письмо. Скажи ей, пусть будет такой же умницей, как и красавицей, и не бросает занятий музыкой. В следующий раз, когда я приеду и заберу ее вместе с гувернанткой на Восток, она непременно должна спеть мне «Джесси – цветок Данблейна». Моя кормилица будет сидеть на старом пороге под древней кровлей.
Остаюсь вечно твой, Август Уэлсли».
Найдено в кабинете герцога Заморны, между страницами греческой книги. Странный, дикий фрагмент, растолкуйте мне его, если сможете.
Сцена представляет собой балкон дворца, залитый лунным светом. Вдали виднеется Адрианополь. Зенобия одна.
Зен. Тихий, ясный, безмятежный! Такими эпитетами награждают лунный свет, но сейчас они не кажутся мне подходящими. Какая страшная нынче луна! Алая, словно кровь, хотя висит совсем низко. В ней есть что-то угрожающее, а громадный тусклый нимб обещает ненастье. Вон барк собирается отплыть по водам Калабара – на месте моряков я бы остереглась. Ба, но куда пропал корабль? Тень от тучи скрыла его светлый силуэт, приглушила блеск волн, а теперь туча движется к Адрианополю. Она наступает, наступает – и вот уже поглотила башню, купол, дворец, улицу, площадь – и снова просвет, и снова тьма, и опять во тьме проступают призрачные, мертвенно-бледные очертания. Туча ушла, но что затеняет горизонт? Нет, нет, то лишь тень лежит на холмах Заморны. Но тень растет. Ее края отливают серебром, а земля и небо очистились.
Почему я не в силах отвести глаз от неверного столба тумана? Не ведаю. Весь день мой дух пребывал в беспокойстве, и вечер не принес облегчения. Я охотно сосредоточилась бы на чем-то ином, но увы. Разрозненные обрывки давних воспоминаний о том, чего не вернуть, скользят перед мысленным взором, словно этот туман. А когда воспоминания отлетают от меня, остается странная, навязчивая фантазия. Глупо, но я не в силах отринуть ее – будто бы до полуночи мне предстоит некая мрачная миссия. Я не помню, в чем она состоит, но временами нервическое беспокойство заставляет меня в ужасе вскакивать с места.
В полдень я едва не поймала ускользающее видение. В картинной галерее мой взор привлек портрет Александра. Он ожил, как часто бывает, когда я одна и погружена в раздумья, на глазах обретая плоть и кровь. Его взгляд поразил меня! Печальный, тревожный и повелительный, он взывал ко мне, а я трепетала, потрясенная невероятным сходством. И на меня нахлынули воспоминания! Я что-то обещала ему, давным-давно. Я силилась вспомнить, что именно, но тщетно. Снова и снова всматривалась я в портрет, но изображение вновь стало слабым подобием того, которого я знала и любила, а воспоминания померкли. Но чу, я слышу шаги!
Входит Альфа.
Альфа. Зенобия, вы одна? Что вы здесь делаете? Тут холодно, темно, и до полуночи осталось полчаса.
Зен. Милорд, могу задать вам тот же вопрос.
Альфа. У меня есть причина прийти сюда одному в неурочный час. Как уныло свистит ветер, Зенобия!
Зен. И какова же причина, Альфа?
Альфа. Перенеситесь мысленно на двадцать один год назад, графиня. Вспомните такую же ночь, как сегодня. Вспомните, что обещали тому, кто мертв и погребен и ныне, вероятно, стал прахом.
Зен. Ах, вы пришли, чтобы разрешить загадку! Знайте же, с самого утра я думаю о том обещании, но не помню, что обещала!
Альфа. Так слушайте. Проглядывая сегодня бумаги, забытые в запертом секретере, я обнаружил записку: «Сентября 30-го дня, лета Господня 1834-го, вечер в Элрингтон-Хаусе. Зенобия, Перси и я обсуждали смерть и ее последствия. Мы (я и Зенобия) пообещали, что, если Нортенгерленд умрет раньше нас, мы посетим его склеп и откроем крышку гроба, в котором он пролежал двадцать лет, подверженный тлену». Что скажете, графиня?
Зен. Тайна раскрыта, она навеки сковала льдом мое сердце. Ныне я охотно отвела бы взор от столь отвратительного зрелища – я сказала, отвратительного? Да, так и есть, но в то же время возвышенного, не так ли, Альфа?
Альфа. Зенобия, мне ведомы ваши мысли – вы трепещете и страшитесь. То деяние, что нам предстоит, и впрямь рождает ужас, но не пугайтесь, я буду рядом. Мы исполним то, что обещали.