Заклятие (сборник) — страница 42 из 50

Глава 1

Я убежден, что лучшая политика для автора – написать первые страницы в ярком и разнообразном ключе, и держался бы этого правила в нынешнем сочинении чуть дольше, однако все вокруг настолько удручает, что я невольно впадаю в тональность, которой пронизано все общество, все разговоры, вся природа.

О читатель, что за странная неопределенность нависла надо всем! Не правда ли, ты заинтригован, какую картину ветреный Тауншенд первой представит твоему взору? Я держу тебя за руку и веду по длинной галерее. Все картины завешены. Давай представим, что галерея – в старой баронской усадьбе. Давай вообразим ее тихим дремотным днем. Давай считать, что обитатели дома в отъезде – возможно, их осталось совсем мало, род почти пресекся. В усадьбе живут лишь двое или трое старых слуг.

Мы одни. Сядь в старинное кресло посередине, а я буду ходить вдоль стен и открывать картины одну за другой. Мы все прочли книгу, изданную недавно лордом Ричтоном[93]; теперь прочтем книгу, опубликованную Чарлзом Тауншендом. У меня собственные источники сведений. У лорда Р***, безусловно, имелись причины написать то, что он написал; точно так же никто не станет отрицать, что слова его произвели желаемое действие.

Стремясь завербовать сторонников, мы в нашей стране прибегаем к методам, которых не ведают политики остального мира. Чувства, которые пробудила в ангрийцах эта прекрасная и волнующая книга, никогда не умрут. Автора обвиняли, что он излишне сочувствует маленькой обреченной стране. Своей книгой он и впрямь ей порадел, хоть и весьма своеобразным способом. Думаю, он искренне любит и Ангрию, и ее героических защитников; творение его пера, истинное в своем божественном духе, хоть и, я глубоко убежден, лживое по сути, зажгло от Гвадимы до Этреи пожар, который с каждым мигом разгорается все жарче.

«В чем же его лживость?» – спросишь ты, читатель. Слушай. Еще до того как труд Ричтона вышел из печати, по всей Федерации распространился слух, будто Мэри Перси скончалась. Было точно известно, что Нортенгерленда в критическую для него самого и для страны минуту вызвали в Олнвик. Ричтон, мудрый и осмотрительный политик, догадался, что из этих слухов можно извлечь выгоду, и со всей своей энергией и мастерством взялся за смелый проект по спасению нации (как-никак он дипломат не из последних). Его страстное и убедительное сочинение, я уверен, будет для повстанцев такой же подмогой, какой стало бы мощное союзное воинство. Дальновидный и сообразительный Уорнер тут же подхватил громовой раскат Ричтона и донес до родных холмов; и пусть сейчас эхо, прокатившееся по стране, отдает похоронным звоном, думаю, недалек миг, когда в нем зазвучат победные ноты.

Мэри Перси! О, если бы я мог описать то, что передумал в долгие томительные часы! О, если бы чувства, наполнявшие меня странным упоением в те две или три ненастные ночи, вернулись, словно перелетные птицы из-за океана!

Вот! Одно белое крыло, будто снежинка, затем другое! Они опускаются на берег, безмолвные, едва различимые – призрачные тени памятных мне живых птиц. И все же попробую.

Есть что-то на удивление печальное в притуплении чувств, которым сменяется острое горе. Герцогиня Заморна не могла вечно ощущать ту боль, что преследовала ее день и ночь, пока расставание было свежо в памяти. Много недель прошло с тех пор, как Заморну разбили, взяли в плен и выслали из Федерации. Заботливые друзья сообщили Мэри, что «Корсар» потерпел крушение в открытом море, и с тех пор об изгнаннике нет никаких вестей.

Осень медленно угасала. В воздухе еще оставалось немного летнего тепла, но усеянные листьями дорожки и побуревшие рощи Олнвика обещали скорые снега. Мэри, истаявшая и бледная, поднялась с постели, с которой, все думали, она уже никогда не встанет. Герцогиня была еще слишком слаба, чтобы выйти в октябрьскую зябкость, пахнущую прелой листвой, однако уже могла прогуляться по длинным гулким коридорам усадьбы. Здесь она и расхаживала часами, иногда присаживаясь отдохнуть в нише окна – безмолвная, отрешенная, в глубокой задумчивости с рассвета до полуночи.

Глядя на бледное, осунувшееся лицо, слуги гадали, откуда у нее силы столько ходить, однако из уважения к невысказанным страданиям хозяйки не уговаривали ее полежать, так что целыми днями в коридорах слышалось легкое шуршание платья и медленные, почти беззвучные шаги, словно там скользит привидение, а не живая женщина.

Что за мысли занимали ее ум в эти томительные часы? Я уже говорил, что она редко плакала, хотя время от времени на длинных ресницах повисала слеза и одинокой жемчужиной скатывалась на пол.

Случалось, воскресным вечером, когда солнце перед закатом заливало парк мирным сиянием, она входила в гостиную леди Хелен и, стоя у открытого окна, слушала, как звонят колокола Олнвикской церкви в нескольких милях от поместья.

Легко вообразить, какие ассоциации рождали небесные звуки в священные день и час.

Последние три года представлялись ей странным сном. Память о сотнях людей, блиставших подле нее, поблекла и расплылась. Мэри с трудом могла вообразить, что такие люди, как Уорнер, Хартфорд, Энара, по-прежнему живы и с ними можно увидеться. Если бы кто-нибудь из них заглянул в Олнвик, она бы удивилась и даже испугалась, словно узрела воскресшего мертвеца.

Временами прошлое казалось ей столь далеким, столь прекрасным и упоительным, что она почти готова была поверить, будто лишь сейчас очнулась от транса, и тогда ее охватывал страх за собственный рассудок.

– Мама, – спрашивала она тогда у леди Хелен, – а была ли я замужем?

Никто не упоминал при ней изгнанника, и сама Мэри никогда не произносила его имя. О детях она не спрашивала и с ними не виделась, да они и жили не в усадьбе, а в отдельном домике на краю поместья.

Мисс Клифтон рассказывала мне, что ее хозяйка по-прежнему носила на шее медальон с портретом герцога, подаренный им в день свадьбы, но никогда не открывала замочек и не глядела на миниатюру.

В одной из ее комнат висел на стене мраморный медальон с его профилем, но Мэри словно забыла, чье это изображение.

Она так пылко, так исступленно любила отнятый у нее оригинал, что была совершенно равнодушна к холодным безжизненным подобиям.

Но – о! – утром и ночью, когда она просыпалась, когда ложилась, как томительно мысли ее блуждали без цели, без путеводной звезды, уносясь неведомо куда, но всегда в одну сторону – к океану.

В ее глазах постоянно стояло видение морской шири, без единого острова или корабля, бездны, в которой отражаются луна и ясные звезды, и весь фантазм пронизывало единственное чувство: в этих волнах растворилась ее надежда, ее счастье, ее небо, ее бог.

Тем временем не заметно было, чтобы здоровье ее сильно ухудшилось, хотя герцогиня почти не притрагивалась к еде. Всего, что она съедала за день, человеку с хорошим аппетитом не хватило бы и на один завтрак.

Но вот и ноябрь почти миновал, приближались ненастные и ветреные декабрьские дни. Мэри не могла больше бродить по коридорам: вдохнув их сырой воздух, она сразу заходилась в кашле. Теперь герцогиня целыми днями сидела в большой комнате, обставленной со всей изысканностью, со всеми ухищрениями искусства, какие леди Хелен могла измыслить, чтобы хоть немного развлечь внимание внучки. Стены были расписаны очаровательными итальянскими сценками – дамы и господа прогуливались меж мраморных статуй и розовых кустов великолепного сада, вдалеке виднелось озеро и край залитого солнцем берега, и все это – под роскошным пологом южного неба.

В каждой нише салона стояло по изящной статуе – смеющаяся вакханка в венке из листьев, лучезарная муза, склонившаяся над своей раковиной. Под одним из окон расположились три огромные вазы бесценного китайского фарфора, лилово-золотые с большими овальными медальонами, в которых были заключены восточные пейзажи изумительной красоты. Пальмы и кассии на фоне сапфирового неба, храмы, изукрашенные гротескными скульптурами, реки, скалы с водопадами чище хрусталя, стройные индусские девушки, черпающие воду из колодцев.

Посреди этого великолепия Мэри сидела с утра до вечера, практически не шевелясь. Воистину незабываемое зрелище для тех, кто ее видел! Разодетая с той же пышностью, как если бы по-прежнему восседала на адрианопольском троне, посреди блистательного двора – утро за утром фрейлины обряжали ее по заведенному еще в столице порядку. «Много раз, – говорила мне позже одна из дам, – надевая перстни на тонкие безвольные пальцы, застегивая жемчужное колье на исхудавшей шее, белой и чистой, словно мрамор, я думала, что скоро нам придется одевать ее в саван и укладывать, такую юную и божественно прекрасную, но хладную и застывшую, в гроб».

Для нее было бы лучше, если бы оцепенение не прерывалось, ибо, далекое от какого бы то ни было подобия счастья, оно хотя бы давало передышку от острых приступов горя; однако вновь и вновь по внезапно накатывавшему на нее беспокойству, по вздымающейся груди, по тому, как сжимались слабенькие болезненные ручки, по истерзанному лихорадочному взгляду становилось видно, что герцогиня очнулась и с новой силой вспомнила о своей утрате.

В такие минуты она обычно начинала говорить, и ее голос, так редко звучавший в доме, наводил на всех благоговейный ужас.

– Как так вышло, – нетерпеливо говорила Мэри, – как так вышло, что я здесь в таком одиночестве, в таком невыносимом унынии? Никто не входит в Олнвик, никто отсюда не выходит. Я не слышу в доме ни шепота, ни шагов. Бабушка, неужто вы не пишете в Витрополь, не получаете оттуда писем? Неужто мы будет так жить вечно? Неужто старое время никогда, никогда не вернется? О Адрианополь, о радостные, упоительные дни, которые я в тебе прожила, великие мужи, исполины духа! твои сыновья! твои властители! Они толпились вокруг меня с утра до ночи, я дышала наэлектризованным героическим воздухом. Звук их голосов, интонации, подобающие воителям и вождям моей юной Ангрии – о, как они волновали струны моего сердца! – не успевала схлынуть одна волна экзальтации, как накатывала другая, будоража чувства, не ведающие усталости! Как мои салоны полнились гордыми эмирами, и я, проходя меж ними, знала, что все они меня боготворят, что мой взгляд, мой шепот в силах смягчить и согреть их неукротимые сердца. И, леди Хелен, отец навещал меня в моем дворце. Торжественными воскресными вечерами, когда город затихал, а весь двор собирался на службу в церкви Св. Марии, отец приходил в мою гостиную – лучезарную обитель красоты.