Нет, ничего она не видит. А где же знаменитое женское чутье, где хваленая интуиция? Почему, как только дело доходит до Зубова и его чувств, у людей начинает отказывать интуиция? А… может, она и не отказывает? При этой мысли Зубов начал застывать. Озноб его ударил… Да, да, верно, можно найти другое объяснение: интуиция у Марины работает. Может, интуиция подсказывает Марине: кажется, Зубов, этот на редкость неприглядный субъект, влюбился в тебя… В такую прекрасную, нежную девушку, как ты… Подсказывает, предположим, а что толку! Девушке важно не то, что кто-то ее любит, а то, любит ли кого-нибудь она сама. Вот что важнее всего. Шарк, шарк, шарк… Ритмично шаркают ноги за спиной у Зубова. «Щека к щеке» — так называется песня, которую поет Беллафонте, Гарри Беллафонте, знаменитый негритянский певец. «Cheek to Cheek!» — щека к щеке. Именно так, наверное, и танцуют у него за спиной Юрка с Мариной — щека к щеке. А он, Зубов, не обернется, нет…
От жалости к себе у Зубова на глазах слезы. Не обернусь. Не любит. И понятно — ну как его любить? Он, Зубов, и сам себе противен. И выпил-то совсем немного, а раскис. Вон Женя Шатько, начальник партии и Федя до сих пор пьют… Эх, шляпа! Так тебе, Зубов, и надо! Поделом.
Что это? Ничего, просто скрипнула дверь. В грохоте ударных инструментов, в тягучем гудении саксофонов он почти не слышен, слабый скрип двери, но Зубов подобрался, как еж: неужели этот тип уведет ее из комнаты и будет сейчас целовать где-нибудь в темном закутке, которых больше чем достаточно в этом просторном доме? Будет. Так именно и сделает. Ей-богу, еле удержишься, чтоб не заплакать…
Тут Зубов резко повернулся — маленький комочек мышц внутри, выйдя из ритма, сжался, а разжиматься отказывается. И боль такая, словно вонзили гвоздь.
Ничего не увидел Зубов, только два солнца в узковатых, ползущих к вискам прорезях. Два огромных черных солнца. Откуда же здесь Марина? А скрип двери? Значит, Юрка вышел один?
Все плывет, плывет… Зубов с усилием шевелит сухими губами. Пытается выдавить что-либо обидное. Что-нибудь вроде: «Вы решили наконец снизойти до беседы со мной?» Но вот — прикосновение холодной руки, быстрое, почти неощутимое. И зубовский запал уже исчез, только жалкая струйка сомнительного красноречия тщится вытечь из пересохших губ: «Я не нуждаюсь в милости…»
— Замолчи ты, ради бога. — Два солнца приближаются, сжигая то немногое, что еще осталось.
У Зубова начинает кружиться голова, словно он перекатался на карусели. Эх, упасть сейчас дурацкой своей рожей в эти ладони. Вместо этого он снова раскрывает рот:
— Марина!.. — Сказал и словно умер.
— Ты что, ненавидишь меня? — произносит из неведомых далей голос — Послушай…
— Ненавижу красивых женщин, — говорит Зубов, заикаясь. — Я просто должен ненавидеть их… в противном случае я должен был бы их любить. А ты… Ведь ты…
— Что я? — без слов спрашивают глаза напротив. Какие же они большие! Зубову казалось, больше они уже не могут быть — оказывается, могут.
— Ты, — говорит Зубов, — ты… Тебя я должен бы ненавидеть больше других. Больше и сильнее всех, потому что ты… Ты — самая красивая. Нет, нет, — заторопился он, уловив какой-то оттенок досады в ее взгляде, и даже поморщился. — Это правда, чистая правда, ну поверь же. Да вот, клянусь! — и Зубов поднял руку, словно присягая. — Клянусь, это так. Если бы… — Он хотел сказать: «Если бы я тебя любил». Но при чем тут «если бы»? Здесь необходима осторожность. Как при работе с ураном. Чуть-чуть проявил беспечность, и вот заражен смертельно, можно сказать уже мертв, но смерть придет завтра или послезавтра, а сегодня еще все хорошо, и можно есть, пить, клясться в любви… А ты уже мертв. С любовью так же… только от нее, говорят, теперь не умирают… Впрочем, неизвестно, такое ли уж это преимущество. — Вот так обстоят дела, — говорит Зубов и, уже ни о чем не раздумывая, берет в свои руки единственную в мире ладонь с тонкими, сильными и нежными пальцами. И вот он легонько сжимает ее.
— Мне больно, — тихо говорит девушка.
О чем говорит ее взгляд? Непонятно. Нет, это сон, наваждение! Зубов набрал воздух в легкие, нырнул:
— Побудь еще со мной.
— Чудной ты, — сказала девушка. — Побыть с тобой… Ведь я и так с тобой. Только это тебе, должно быть, неприятно. Ты только и знаешь, что ругать женщин — а разве это честно? Они этого не заслужили.
— Еще как заслужили! — торопливо заверил ее Зубов. — Нечестно, говоришь?.. А честно, что люди ходят как отравленные от этих самых возвышенных чувств? Ведь им при этом, как говорится, и свет не мил. Чем же виноваты люди, когда их не любят красивые женщины? На что им надеяться? Тем, которые совсем не гении, даже не кандидаты наук — просто люди, без особых заслуг перед миром. Я понимаю, это естественно — если мы сами любим красивых женщин, то и они, конечно, имеют полное право любить красивых, умных, выдающихся мужчин…
— Значит, просто зависть? Так, что ли, товарищ невыдающийся мужчина?
— Ну, что ж. Пусть это будет просто зависть. Что меняется от этого? И что тут можно сделать?
— Что? — говорит Марина и смеется. — Все можно сделать. Можно стать умным. Можно стать сильным. Мужественным. И совсем не надо выглядеть красавчиком. Женщины тоже…
И тут Зубов узнает, что они, женщины, тоже ищут не картину, не икону, к которой можно, или нужно, или, может быть, приятно прикладываться. Они ищут человека, на плечо которого можно опереться. Они ищут мужчин, которые достойны этого имени, — и, поверь, если это не последние дуры, они при этом не делают различия между академиком, инженером или шофером. А в жизни…
— Ах, жизнь, — понуро сказал Зубов. — Вот все говорят — жизнь, жизнь. Но кто знает, что это на самом деле такое? Ты, например, знаешь?
Веденеев вынырнул неведомо откуда, скорее всего — из-за двери. Вид у него был довольно злой. Похоже, что весь предыдущий разговор он слышал. Положив руки на плечи Марине и Зубову, он изрек:
— Какой кардинальный вопрос! Жизнь? Это карусель. Я уже думал над этим. Да. Все вращается. При этом одни наслаждаются, другие работают, вертят эту карусель. Одни сидят удобней, другие менее удобно. Одни сидят выше, другие ниже. И все отделены друг от друга, все кружатся в воздухе…
Зубов напряженно морщил нос. Жизнь — карусель? Нет, ничего подобного. Стрелок из лука проснулся в нем мгновенно, невзирая даже на спиртные пары. Уж если сравнивать…
— Тетива! — сказал Зубов. — Скорее уж тогда тетива. А люди — как стрелы. Путь наш стремителен, а достигнем ли мы конечной цели — это во многом зависит от нас, от того, насколько мы прямы. И от того, хорошо ли натянута тетива. Я — за натянутую тетиву. И за прямоту полета, а не карусельное кружение. А ты? — И он посмотрел на Марину. Та покачивалась легонько, взгляд ее блуждал по потолку. — А ты как думаешь?
— А я, — сказала девушка, — я думаю…
Но Веденеев перебил ее.
— Ах, — сказал он, — как трогательно вы держитесь за руки! Точь-в-точь — пара влюбленных: знаете, таких молодых, зеленых, сидящих в парке, не дышащих от избытка чувств. — Он напряженно улыбнулся. — Соединяю вас и нарекаю мужем и женой отныне, и присно, и во веки веков! Нравится?
Зубов посмотрел в его сузившиеся глаза и сказал со спокойствием, удивившим позднее его самого:
— Я многое дал бы за то, чтобы ты сейчас оказался пророком.
В тот же миг он почувствовал легкое пожатие руки.
Что за мгновенье! Время остановилось — словно и впрямь стрела неожиданно и резко прекратила свой полет, застыла в воздухе. Сколько после этого прошло — час, минута, год? Зубов не мог сказать: он застыл в остановившемся времени, как мошка в янтаре. Что происходило кругом, происходило ли вообще что-нибудь — так до конца дней и не дано было узнать Зубову. А совершилось это чудо от одного слабого пожатия руки, которого, может, и не было. Но Зубов знал: нет, не показалось. Это он знал точно.
Что могло означать это пожатие? Было ли оно непроизвольным выражением благодарности за его слова, или это было нечто другое, неизмеримо более важное? На эти вопросы Зубов искал ответа, но мозг его застыл и отказывался отвечать: тогда, словно в тумане, он поднялся и вышел — ему нужно было остаться одному, побыть хоть немного наедине с собой.
Через скрипящую дверцу он прошел из темного коридора в чулан. Сел на один из ящиков, подготовленных к отправке, — в этих ящиках они перевозили снаряжение. В чулане было очень темно и тихо. В углах возились мыши, из-за тонкой перегородки доносились мерные вздохи коровы. Сено источало горьковато-сладкий аромат, набранный цветами и травами за долгое лето, и, сидя один в темноте, Зубов ощущал свою слитность со всем этим миром так явственно, как никогда раньше. Он словно растворился во всем — в любом проявлении жизни была его частица. Ему казалось, что тело его не имеет веса — даже тонкие доски ящика и те, наверное, не прогнулись под ним. И еще ему казалось, что пожелай он сделать небольшое усилие — и смог бы подняться в воздух, к потолку из темных бревен, и медленно, не торопясь, проплыть по воздуху. Нужно только прижать руки к груди, напрячься… Во сне, во всяком случае, все происходило именно так.
Он сидел, упершись локтями в колени, подбородок утонул в ладонях. Внизу, в ящиках, лежали приборы и снаряжение — теодолиты в деревянных прочных футлярах, трубочки нивелиров, полосатые красно-белые вешки, складные рейки, ломы и лопаты, стальные мерные ленты, свернувшиеся в кольцо, как змеи, шпильки. Одним словом, все прошлое, все прошедшие три месяца ежедневной нелегкой работы. Все это вычищено, отмыто, оттерто, наточено, выверено.
Над ним было небо, вокруг — тишина, в сердце — напряженное ожидание.
Внезапно скрип донесся до него, затем — звук шагов. Голоса, искаженные расстоянием и перегородками. Зубов вслушался. Расстояние было слишком большим, а говорили слишком тихо, услышать что-либо определенное было нельзя. Но сами голоса он узнал. Кровь сразу отхлынула от всего тела — наверное, в ноги, потому что руки и голова стали неожиданно легкими, а ноги, наоборот, словно свинцом налились. Зубов хотел было подняться и уйти, но не смог и шага сделать.